Page 32 - МАТРОНА
P. 32
был сын у меня! Разве вы посмели бы тогда раскрыть свои рты? Вы только несчастного
можете лягнуть… О если бы мой мальчик был со мной, – заплакала она. – Если бы он был со
мной, вы бы даже смотреть в мою сторону боялись. Но подождите! – пригрозила она. – Он
еще вам покажет!
15
Опять пойдут сплетни, подумала она, и сердце ее словно в соленую воду упало: нет ей
избавления, судачат о ней и судачат, болтают, что в голову взбредет. В душе росла обида –
беспризорной считают, знают, что никто не вступится, не защитит ее. Но, если разобраться,
она давно уже привыкла к сплетням, не злилась, не скандалила и даже наоборот: с интересом
выслушивала все, что о ней говорят. Еще и гордилась своей известностью: хотите вы того
или нет, дорогие соседушки, а все равно болтаете обо мне, лезете в мою жизнь, и, значит,
ваша собственная дополняется моей, и все мы одно целое, и за эти долгие годы так
притерлись друг к другу, что теперь нас и водой не разлить. Нельзя сказать, что она старалась
вызвать огонь на себя, но когда очередная сплетня исчерпывалась и наступало некоторое
затишье, ей становилось как-то неуютно: в такие периоды она особенно остро ощущала свое
одиночество. Сплетня стала как бы членом ее семьи, своим человеком в доме, и это давало ей
возможность поговорить вечерком, про себя, конечно, но и словно вдвоем. Так что ничего
вроде особенного и не случилось – ну разболтался Бага, пьяница, что с него взять, – но
почему-то впервые за многие годы она почувствовала себя обиженной. С какой стороны ни
посмотри, а за ней никого нет, ни родных, ни близких, ни друзей, потому-то и Бага такой
смелый – даже он, ничтожество полное, может безнаказанно лягнуть ее. Где же она, родня ее,
двоюродные и троюродные? Наверное, и для них она, как бельмо в глазу, потому и
сторонятся. Стыдятся ее, боятся людского осуждения… Ей стало страшно от этой мысли. А
близких у нее не осталось ни с ее стороны, ни со стороны мужа. Были дальние родственники,
и было время, когда они не считали этот дом чужим, в минуты горя и в минуты радости
вставали рядом, поддерживали. Но все это до смерти Джерджи. Потом – как ножом обрезало.
Да и самого Джерджи они навещали не так уж часто. Беда никого не привлекает. Но бывали
все же, приезжали, а теперь нет, отвернулись от нее. Но почему? Значит, и вправду стыдятся
ее, делают вид, что она не имеет к ним никакого отношения, и позор ее их не касается…
Неужели она пала так низко?
Сама довела себя – сердце болит, ком в горле, изо рта какойто отвратительный, резкий
запах. Смрад настоящий. Поднимается, застит глаза, и все вокруг ей кажется мутным, серым,
будто она сквозь грязную марлю смотрит. Засмотрелась – уронила в сыворотку только что
слепленный круг сыра. Колыхнула котел, будто надеялась, что круг не развалился и сам
выпрыгнет назад, ей в руки. Но нет – надо снова собирать его по крупинке. Господи, да она
же всю жизнь делает сыр – почему же не подумала никогда, что все в этой жизни надо
удерживать в руках, не то выскользнет, утечет между пальцами – и добро твое, и счастье, и
сама жизнь. Упадет, разобьется – попробуй собрать потом. Если соберешь, оно останется
вроде бы и твоим, но приглядишься – оно уже не то, другое. А если и вовсе нельзя собрать,
что тогда? Позабыть? Не думать? Сердце, конечно, забывчиво, но оно может и вспомнить. А
если уж что-то всплывет в твоей памяти, то не отвяжешься нипочем, останешься с этим
навсегда. Тем более, если у тебя нет семейных забот и много свободного времени, Говорят,
человек забывается за работой, но это неправда – от дум своих не убежишь, не спрячешься. А
когда управляешься с хозяйством в полдня, а потом крутишься сам с собой, мысль твоя
становится твоим врагом. Так что не ищи спасения ни днем, ни вечером, ни в работе, ни во
сне, ни в бессоннице – спасения тебе нет. А что же делать? Будь у нее дети, много детей, она
бы, старея, все больше и больше жила бы их жизнью, их заботами и надеждами. Но где они,
дети? Нет ни детей, ни спасения.