Page 150 - ГУДИЕВ - ВЕРШИНЫ
P. 150

будет». Время у Кибирова — не часы, и не протяженность, а кислород,
                  которым дышит все живое, и в первую очередь не тело, а честь и
                  достоинство, духовность, без которой человек — не венец, а падаль,
                  недостойная  не  только  жизни,  но и  упоминания...  Наш  классовый
                  штамп   об   ущербности   богатых   и   святости   бедных,   в   частности
                  кухарки, которую так и не подпустили управлять государством, очень
                  хорош холодным, безучастным «бухучетом» достоинств в «Песне о
                  Ленине».   Очень   много   прилагательных.   Хороших.   Из   песенной
                  литературы  соцреализма.  Так отделываются от  назойливых.  Вождь
                  так   хорош,   что   хочется   блевать.   Так   же   или   почти   так   же   хорош
                  Константин Устинович Черненко, — предпоследний, если есть конец
                  этой гидре, — из могикан. По шаблону классовой ненависти, детство
                  его было настолько тяжким, что не стать членом Политбюро он, как
                  врожденный коммунист, просто не имел права. Костю можно было бы
                  и   пожалеть,   но   поэт   пишет   четыре   главки,   растягивая   мазо-
                  садохистское   наслаждение   бывших   советских   охламонов
                  трагикомической   фигурой   супердурака,   оказавшегося   на   вершине
                  власти. Пусть недолго. На подпорках Гришина и иже с ним. Но ведь на
                  вершине. Воистину Союзом Советских могла руководить и кухарка.
                  Или умалишенный. Или вообще Никто. Или Никто вообще... Эта игра
                  слов — из Кибирова. Его неряшливость в зарифмовке строк, порой, —
                  из   высшей   математики.   Пустоту   он   вытравливает   пустотой.
                  Дистрофию — дистрофией. Вырождение — вырождением. «Глаголом
                  жечь сердца...» Можно, конечно, и глаголом. Кибиров жжет сердца на
                  ледяной жаровне презрения ко всему, что уродует, предает, продает,
                  уничтожает,   находя   слова-перевертыши,   выкидыши,   ублюдцы,
                  тождественные предмету его ненависти...
                        Велика   русская   литература,   ее   вклад   и   влияние   на   умы
                  человечества, но мучимый бессонницей, Кибиров зажигает фонарь и
                  обходит   этот   Колизей   ночью   и   в   ущербном   свете   луны   пытается
                  понять смысл кровавой бойни — еще совсем недавно здесь улетали в
                  небо крики и стоны, жизнь и смерть схлестнулись в едином порыве, и
                  страсти   сотрясали   каменные   стены,   ложи   и   арену   чистилища...
                  Двойным   наложением   он   пытается   совместить   и   спроецировать
                  духовные координаты двух эпох — века девятнадцатого и двадцатого,
                  пытаясь   понять,   каким   образом   великое   правдоискательство
                  преобразилось в шабаш, а гигантские и богатейшие пространства в
                  арену человеконенавистничества, какого не видел свет.
                        Историю   не   перепишешь.   Но   Кибиров   предъявляет   счет.   Не
                  истории, а своим братьям — писателям. Один из способов: подобно
                  кукушке,  он  подкладывает в «поэтическое  гнездо»  того  или  иного
                  классика   яйцо   пересмешника.   Прием   срабатывает.   И   это   не
                  компиляция,   не   подлог,   не   подтасовка   и   не   подставка.   Смелый
                  эксперимент.   Получился   конфуз.   Возможно,   взрыв.   Возможно
                  косметическая ревизия классики, в том числе и советской, причем без



                                                               148
   145   146   147   148   149   150   151   152   153   154   155