Желая предпринять ряд очерков из зоологии местной фауны, я, недостаточно опытный в расположении научного материала и его обработки, сильно сожалею, что не состою членом Общества изучения Амурского края. Поэтому мои очерки волей-неволей должны принять популярный характер. К тому же организация всяких экспедиций с научной целью сопряжена с такими большими материальными затратами, что и с этой стороны план наш по необходимости должен сузиться до скромных размеров – ограничиться одним классом, именно человека (homo), чудные экземпляры которого в изобилии попадаются на Светланской, Алеутской и других улицах Владивостока, а также во всех собраниях...
Перед вами маленького роста человек, по-видимому, не представляющий никаких особенностей в своей организации. Но это только так кажется. Всмотритесь попристальней в его физиономию: на ней для первого раза увидите довольно длинный нос, обладающий способностью двигаться из стороны в сторону и нюхать издалека доносящиеся струи воздуха; наверное, пылкий анатом, пользуясь случаем, сейчас описал бы прибавочные мышцы и усмотрел бы тут явление «атавизма». Желтоватые глаза смотрят враскос и видят под землею ежели не на три аршина, так уж во всяком случае, на аршин. Усы, длинные не по росту, предусмотрительно спущены вниз и сливаются с такой же длинной рыжеватой бородой...
Движения маленького человека торопливы и порывисты; темноты и стен он не выносит, и поэтому всем своим существом всегда стремится к свету, т. е. к окну, в особенности, если оно выходит на улицу. Ежели поле зрения заволакивают ему деревья, то он всеми силами старается избежать этого неудобства. Вы видите тогда ряд самых забавных поз, быстро сменяющих друг друга. Надо сказать, что двор его квартиры хотя и выходит на улицу, но так густо засажен деревьями, что представляет возможность широких и открытых перспектив. Двигаясь маленькими шажками в определенном направлении, он вдруг сразу останавливается как вкопанный, заслышав грохот экипажа, и быстро приседает; но в таком положении он остается одну секунду. Перегнувшись туловищем вперед и напряженно вытянув шею, он, как человек, которому внезапно адски схватило живот, мучительно извивается из стороны в сторону, ища просвета между деревьями. Потом он вытягивается во весь свой рост, стараясь подняться на носки своих сапогов, снова приседает и т. д. Если погода стоит хорошая и день праздничный, то работы маленькому человеку предстоит бездна, потому что улица делается очень людной. Зато с каким громадным запасом животрепещущих сведений он идет в комнаты к жене, хлопотливой и тоже чрезвычайно любознательной молодой женщине.
– Барышня Тиллинг приехали...– сообщает он как бы мимоходом: в голосе убийственно-равнодушный тон голого факта, даже без следов субъективной дрожи.
– Ну? – вытягивается недурное личико с подвитым и напомаженным чубом.
– И сестра с ними! – опять как бы вскользь добавляет маленький человек.
Рука супруги с вытертым наполовину стаканом бессильно падает на колени, рот полуоткрыт... Она прекрасно знает манеру мужа всегда говорить с какими-то противными проволочками и потому с плохо скрываемым нетерпением ждет дальнейших дополнений.
– Лошади и экипаж инженера Топтыгина и кучер.
Но пока маленький человек будет передавать длинный ряд подробностей, то оставаясь объективным передатчиком факта, то, в случае сомнения или замечания супруги, становясь энергичным защитником высказанной им истины,– мы коротко вернемся к его прошлому и проследим, как могла образоваться эта в своем роде замечательная разновидность Homo sapiens ussuriensis?
Годы детства и отрочества Ивана Николаевича Матуза прошли при самой грустной и печальной обстановке. Отец сильно пил и в светлые промежутки, занимаясь делами частного поверенного, был обыкновенно крайне свиреп: маленького Матуза нещадно драл, стараясь искоренить прирожденное любопытство. «Чего тебе, ехида, надо в моих бумагах?» – говорил он, схватывая сына за вихор, когда заставал его погруженным в рассматривание жалоб и прошений. Пьяный, напротив, был добродушен и ласков, гладил сына по голове, показывал ему бумаги, раскрывал перед ним тайны адвокатской деятельности, давал наставления и советы: «Пойми ты, говорю тебе, пойми эту механику, и ей-богу, вспомнишь ты отца; с этой, брат, наукой не пропадешь; видишь, отец твой...» Тут следовал целый ряд фраз, воздвигавших отца на пьедестал чуть ли не первого оратора...
Но скользкий путь частного поверенного как-то не манил маленького Матуза. Круг отвлеченных понятий, область вычурных силлогизмов и неотразимой логики были мало доступны юному уму и потому мало привлекательны. Он жаждал живой, реальной, так сказать, ощутительной деятельности. Поэтому его и в школе больше интересовали все подробности семейной обстановки и жизни учителя, чем тот предмет, который им преподавался. Большую охоту обнаруживал он также ко всякого рода коммерческим сделкам: продавал, покупал, менял, выбирая всегда такого товарища, которого он легко мог провести. Но дальше третьего класса гимназии он почему-то не пошел...
Ему было 17 лет, когда отец умер. Мать, безответная и робкая женщина, ни разу не заявившая о своих желаниях при жизни мужа, сразу захлопотала и поднялась на ноги: она повезла сына в Петербург, отыскала одного из профессоров, на ее глазах мальчишкой еще бегавшего в их городе без всяких предосторожностей относительно костюма, и благодаря ему юноша Матуз был пристроен в какое-то присутствие канцелярским служителем. Бойкая сообразительность, стремительность во всем и необычайная расторопность сразу обратили на себя внимание старого начальника-немца, который сумел воспользоваться его талантами широкой рукой. Он взял его к себе, несмотря на молодость, в качестве управляющего или домашнего секретаря. Ему были поручены все закупки по хозяйству, и тут он вполне развернул свои способности. С удивительной любовью и настойчивостью он разыскивал, где что можно было дешевле и выгоднее купить. Конечно, не обходилось без огорчений и здесь: аккуратный немец каждый раз требовал обо всем подробный отчет и, ежели находил, что Матуз употребил много слишком времени на переход от Караванной до Театральной площади, задавал такую встряску, что делалось страшно... Свободное от побегушек время он урывал, для своих занятий, ловил на лету возможные сведения и, благодаря богатой памяти, быстро водворял в своей голове самые разнородные познания.
Так прошло несколько лет. Начальник умер. Матуз должен был искать места. И вот после целого ряда скитаний и мытарств мы встречаем его на службе в Уссурийском крае. Годы не провели на нем заметного следа: та же юркость, та же головокружительная готовность. Как новые элементы заметны теперь: сознание своего достоинства и болезненная обидчивость. Поэтому в разговоре он откровенен с вами только до тех пор, пока вы не позволили себе и следа какой бы то ни было иронии или недостаточно внимательного отношения к нему. В противном случае – все пропало! До этого вам не нужно было никаких газет: из первых рук узнавалось все, чем только может интересоваться самый требовательный уссуриец; вы знали в подробностях не только обстоятельства, сопровождавшие постройку железной дороги, но и то, какими дебошами ознаменовалась вчерашняя инженерная попойка... Из каких источников черпались все эти сведения, иногда было прямо поразительно и чуть не сверхъестественно. На вопрос удивленного: «Да откуда это вы могли узнать?» он не без гордости и тайного самодовольства отвечал: «Ага, сорока на хвосте принесла!» Конечно, это была с его стороны не больше как шутка, но в этом положительно не было ничего невероятного.
В новом крае он очень быстро ориентировался, не дальше как через неделю он уже бегло говорил на том удивительном жаргоне, который принят всем уссурийским населением как международный язык, вроде волапюка или эсперанто.
«Моя купи, твоя деньги бери; шибко худо есть, сколько назад твоя солнца ходи» и пр. и пр. так и сыпалось с его языка. Умиленный продавец-манза с видимым наслаждением вторил рядом бессмысленных для нового слушателя фраз и ловко парировал на том же диалекте довольно-таки бесцеремонные посягательства «капитана» на его товар; но обыкновенно в дело вмешивалась и «мадам» и тоже настойчиво уверяла, что «все шибка худо есть», без всякого сожаления перерывала вверх дном все содержимое передвижной лавочки-корзины и сообща доводили несчастного манзу если не до слез, то до полного отчаяния. Тем не менее, Матуз пользовался уже через год большой популярностью среди манз, слыл за большого капиталиста, и поэтому ему охотно открывали кредит...
Жизнь его переполнена кипучей деятельностью. Все свободное от службы время он проводит на базаре: применяется к ценам, торгуется, бросает мимоходом не лишенные меткости и яда замечания, даже покупает... Сегодня он купил лошадь.
– Дорого заплатили, Иван Николаевич? – спрашиваете вы, и болезненное чувство жалости пробегает по вашему телу при взгляде на маленькую, изнуренную летами, непосильной работой и голодом клячу.– Батюшки, да она падает!
Действительно, худое туловище ее качается из стороны в сторону и едва держится на ногах.
– Десять рублей отвалил! – говорит весело Иван Николаевич, далеко не разделяя ваших сантиментальных взглядов.– А вот посмотрите, что это за лошадь будет к лету, после того, как на зеленой траве походит; новоселы придут, все подберут, только подавай! Да я меньше, как на трех четвертных и не помирюсь тогда! А теперь она у меня навоз и снег из двора будет вывозить, работа не тяжелая, а без лошади тут не обойдешься!..
Но весь центр тяжести и, так сказать, суть его коммерческой и хозяйственной изворотливости лежит в дровах. Дрова составляют пока его самое больное место. Сначала предметом его внимания был валежник. Но с тех пор, как организован некоторый надзор в этом деле, Матуз решил, что с валежником нечего и мараться. Он отыскал безбилетного манзу, приласкал его, даже дал ему позволение ночевать у себя на кухне и, расположивши его к себе таким образом, решил пользоваться его услугами в широких размерах. Манза рубил дрова, взявши билет на имя «капитана», а «капитан» эти дрова возил, складывал в большие кучи и делал в уме соблазнительные вычисления постепенного поднятия цен на них в геометрической прогрессии... И хотя между ними происходили довольно частые недоразумения и споры, но решить с положительностью, кто кого съест – манза капитана или капитан манзу,– не представляется возможным, хотя некоторые признаки и данные для решения этого сложного вопроса уже постепенно накопляются. Да и сам манза сознался, что, несмотря на то, что он ручной хунхуз,– песня его спета: он приготовился быть съеденным...
Теперь Иван Николаевич смотрит вперед смело и уверенно. Грядущее для него уже определилось.
В самой осанке есть уже что-то настолько хищное, что прохожему начинает по временам казаться, будто он намеревается сделать прыжок. Глаза как-то особенно блестят, и если верить его домашним, он ночью стал лучше видеть, нежели днем...