Положительный праздник был для метрдотеля Жана в то время, когда войска приморской провинции собрались к Ориенвиллю. Франция ожидала войны, и Ориенвиллю предстояло выдержать первую жаркую бомбардировку благодаря исключительному своему положению приморского города. Обыватели Ориенвилля приуныли и бродили со страшно напряженными нервами, словно бы ожидали нового посещения азиатской холеры, гостившей незадолго до этого события. Многие, более трусливые (а такие находились и в среде слабого, но прекрасного пола), искали спасения не только во внутренних городах отечества, но убрались даже в дружественное соседнее государство на пароходах компании «Massagerie Maritime». Да, сказать правду, было от чего приуныть! Слишком тяжелое впечатление производила вся эта лихорадочная суета в ожидании чего-то необычайного, рокового. Все спешило встретить достойным отпором врага. Всюду по Ориенвиллю шныряли солдаты национальной гвардии, смотревшие на начальство глазами так внимательно, что вечно словно бы спрашивали его: «что прикажете?» Перетаскивались теми же солдатами пушки, привезенные из парижских арсеналов, и сотни их возились около этих пушек, напрягая свои силы и выкрикивая на весь Ориенвилль: «А-а!.. О-о-о!..», причем порою (странная солдатская натура!) слышалась для подбадривания песенка довольно гривуазного свойства, что, однако, не только не смущало городское население, но некоторые украдкой и не без удовольствия прислушивались к не совсем скромным мотивам солдатских песен. А там, на окрестных батареях, шла капитальная реставрировка брустверов, причем, главным образом орудовал, конечно, Ларж, тот Ларж, который строил проселочную дорогу от Ориенвилля до деревни Ви-Эзе, дорогу, которая стоила казне четыреста тысяч франков, на протяжении каких-нибудь двух мериаметров. Дорога эта замечательна тем (она и до сих пор существует), что все едущие по ней чувствуют всегда такое состояние, будто они лишаются легких, печенок, почек и других органов, хранящихся выше грудобрюшной преграды, хотя и мозги тоже подвергаются такому сотрясению, что пассажир, сидя в грохочущей тряской почтовой колеснице, видит одно какое-то чертовское мелькание в глазах и твердит беспрестанно: «Oh mon Dieи! Моn Dieи! Скоро ли этому аду конец!» И этому аду наступает конец в деревне Ви-Эзе, где злосчастный путешественник бежит к единственному местному доктору, чтобы удостовериться в целости своего организма, так убийственно потрясенного на этой адской дороге. Так этот-то самый Ларж и строил бруствера и платформы, и пороховые погреба, и все, что касается крепости. Как он все это строил, неизвестно, но говорили, что в его карман шел золотой дождь луидоров и франков, с которыми он, сказать к слову, вскоре после переполоха уехал в Париж, отдыхать от трудов праведных, как он выражался не без самомнения. Но при всей этой суматохе городская мэрия была не в меньшей суматохе. Городской мэр (тот мэр, про которого еще проказник Бовё написал преядовитую шутку в местной газете «Скорпион») окончательно захлопотался и чуть не терял свою голову. Тем не менее со свойственной ему энергией он бросался по всем концам города, причем не забывал и председательствовать в мэрии, в совете градского ареопага, большинство членов которого поразительно напоминали, как об них выразился тот же шутник Бовё, ветхозаветных лиц с картин нашего даровитого иллюстратора библии Доре! Они, эти члены, когда мэр произносил свою трескучую речь, нашпигованную витиеватыми словами, внимали молча, «уставя брады долу» и хлопая глазами, причем некоторые не прочь бывали вздремнуть, за что немало доставалось секретарю из отставных сержантов, который обязан был дергать за фалды почтенных представителей Ориенвилля, когда они приходили в гипнотическое состояние от туманных ораторских эволюции мэра. И такой момент наставал во время отбирания голосов.
– Мсье депутат Базиль! Мсье Базиль! – кричит, примерно, мэр в сторону праведно вздремнувшего депутата. Тот нервно вздрагивает и, сразу не сообразив ничего, бормочет какие-то непонятные слова.
– Какое ваше мнение относительно ремонта городских тротуаров и освещения темных улиц?
– Но я всегда согласен с вашим мнением, г. мэр, зачем же меня было тревожить? Я никогда своего мнения не имел, зачем мне оно, скажите мне на милость, г. мэр? – и депутат снова кидался в объятия Морфея.
– Г. г. депутаты! – обращался тогда мэр к остальным: берите прекрасный пример с г. Базиля,– он примерный депутат, так должен отвечать каждый из вас: это признак домашнего воспитания.– Впрочем, мэр обрушивался на своего секретаря вне присутствия почетных выборных, а так, по-отечески поучал его, шлепая его книгой кодексов по голове и приговаривая: «Да пойми же ты, голова с мозгами, что ты – идеальный секретарь». А секретарь после украдкой лишь всплакнет. «Да ведь не больно»,– скажет кто-нибудь в утешение.– «Больно-то не больно, но все-таки...»
Так вот этот-то мэр был тоже в чрезвычайных хлопотах. Между прочим, он строго наказал, чтобы домовладельцы города Ориенвилля поставили бочки и ушаты на крышах своих домов, причем они же должны были во время самой жаркой бомбардировки поливать крыши, если они загорятся, и кстати ловить и неприятельские бомбы голыми руками, за что предназначалась известная премия из сумм, собранных за бродячий скот, кусающих собак, которые, сказать к слову, ходили по городу целыми сворами, словно в глухих улицах Константинополя, и размножались и плодились в городском сквере, посаженном, по-видимому, для них, так как обывателей туда не пускали, и, наконец, за хрюкающих свиней, которые тоже бродили в раздолье.
При виде всех этих тревог в голове каждого обывателя вертелось одно слово: бомбардирование, бомбардирование и бомбардирование. Я даже знавал одного человека, которого до того беспокоило предстоящее бомбардирование, что невинное чихание своего сожителя, спавшего за перегородкой, принимал он за пушечную пальбу и начало бомбардирования Ориенвилля. В такие минуты (а он спал чутко) он вскакивал, как ошпаренный кипятком, и дрожащими со страху руками принимался одеваться, причем, вместо сюртука на себя напяливал свои панталоны, а вместо сапогов старался надеть свое шапокляк.
– Жорж!.. Жорж!.. Проснись скорей!.. Началось! Началось!
Жорж, слыша неимоверную суматоху сожителя, не торопился – он лениво позевывал, чмокал некоторое время губами спросони, скреб где-то свое тело и заспанным голосом спрашивал:
– Что ты, Жан, угорел, что ли? Что началось? Это я опять, верно, чихнул как-нибудь во сне,– и, повернувшись на другой бок засыпал невинным сном младенца. А успокоенный Жан в это время сокрушенно смотрел на свои изодранные панталоны на руках и продырявленную шапокляк па ноге выше колена.
С другой стороны, некоторые особы прекрасного пола Ориенвилля (и больше всего девицы) проявляли оригинальный патриотизм, выражая сильнейшее желание скорейшего бомбардирования города. Они мечтали быть сестрами милосердия, видя в этом проявления особенного самоотвержения, хотя настоящим мотивом такого порыва их служила плохо скрытая жажда поухаживать за легкоранеными офицерами и ощутить чувства острого романического характера, финалом которых зачастую бывает тихая пристань после бурного плавания: пеленание крикливых неопрятных детей взамен перевязки кровавых ран героев войны под грохот пушек и т. д.
И вот в эти-то тревожные времена метрдотель Жан чувствовал себя великолепно. Да и как было не чувствовать себя так! Офицеры войск, стоявших в окрестностях Ориенвилля, сносили в его отель все свои подъемные, суточные, жалованье, ища утешения хотя в вине и картах, поферлакурствовать около буфетчиц и таким образом отрешиться хотя на время от тяжелой мысли быть убитым или тяжелораненым. И с утра до утра в отеле Жана стоял пир горой, почти всегда при звуках военной музыки, оглашавшей Ориенвилль от одного конца до другого.
– Вот когда ковать железо-то! – восклицал Жан, потирая руки.– Вот когда ловить в мутной воде рыбку, рыбку и рыбку!..– В такие минуты обыкновенно бесстрастное лицо его оживлялось выражением алчности...
II
Ориенвилль, город в провинции Пределямер, опять в необычайном волнении. Опять, говорю я, потому, что его патриархальный покой, его, так сказать, far niente, к которому он привык издавна, нарушался в последнее время несколько раз. Во-первых, в то время, когда Ориенвилль поджидал нашествие иноплеменных народов, и вокруг города, на окрестных горах, происходила кропотливая возня саперов, воздвигавших батареи, во-вторых, когда в Ориенвилль нагрянула, как ураган, нежданная холера, унесшая массу жертв, и в-третьих, когда несколько галерников бежали из своего заточения и своими отчаянными преступлениями навели панику не только в Ориенвилле, но и во всей провинции Пределямер. В этих трех случаях Ориенвилль проявил какую-то не то беспомощность свою, не то сиротелость. В первом случае, т. е. в ожидании войны, обыватели повесили, как говорится, свой нос на квинту, потому что не знали, куда спасаться, если в самом деле нагрянет враг... Защищаться ли до последней капли крови или бежать из города?.. Но куда?.. Далеко на север – глухие леса, безлюдье, обещающее не лучшую будущность, к югу – открытое море, а за морем...А после окончания какой-либо «пьесы» одна из «Сюзетт» обходила веселящуюся публику просить «на ноты», хотя они столько же в нотах смыслили, сколько в китайской грамоте.
– Какой нужен гений,– восклицал организатор этого хора,– чтобы создать из простых солдаток и кухарок такой стройный, гармоничный хор! Нужен ум, ум и терпение! – и при этом похлопывал себя по лбу.
– Ведь они, эти кухарки, теперь поют из опер, а это чего-нибудь да стоит.
И они, действительно, пели из разных опер, как, например, из оперы «Камаринского», «Ай-люли», «Сударыня» и многих других...
Но этим он не ограничивался, и свою деятельность собирался перенести в «Grand Opera», и об этом он долго думал...
III
...Ранее упоминалось о том, что Ориенвилль долго поджидал, с наплывом нового элемента, того веяния, которое благотворно Должно было отразиться на всем строе его монотонной, серой Жизни. Но элемент этот наплывал не исподволь, а хлынул целыми потоками, так что в его волнах местный обыватель чуть было, не затерялся и не захлебнулся совсем... И вот повсюду появились новые, совершенно незнакомые лица, которые как-то незаметно для старожилов Ориенвилля постепенно стали увлекать их, помимо воли, в это неотразимое новое течение, нарушившее их прежний строй жизни. Кроме того, старожилы заметили, к великому своему прискорбию, что эти новые лица стали затирать», поглощать старых знакомых, к которым они уже так привыкли... И кажется обывателю уже необычайною самая обычная прогулка по тротуарам, которые, как клавиши, играли под его ногами и по которым он шел с величайшей опаской, чтобы не изорвать об торчащий гвоздь свои панталоны или, споткнувшись на нем, не расквасить себе нос...
Идет он, толкаясь среди незнакомого люда, по тротуару и думает: «Да где же это запропастился Жан, тот вездесущий и юркий Жан, который еще слыл новатором в Ориенвилле по части разных кунштюков, за что его даже многие прозвали «благодетелем?» И узнает он, что Жан, державший когда-то блистательный отель «Table d'or», теперь занялся подрядным ажиотажем. А «Table d'or» с легкой руки Жана процветал более других отелей, ибо сюда сходились наезжие из ближайших пунктов железнодорожной липни и новоиспеченные местные строители вспрыскивать новые победы в области подрядной деятельности или техники, в деле производства насыпей на болотистых местах и доставки камня из непролазных мест.
В этом случае замечательно то, что жажда обогащения настолько была могущественна и непреоборима, что старожилы, которые знали себя знатоками местной природы, были буквально околпачены, когда принялись рыть почву, вовсе им не знакомую, и хватали при этом горячего до слез... Но как человек живет надеждами, то и они лелеяли светлую мечту в глубине души и повторяли: «Ладно, обжегся теперь, ужо, после не обожгусь!.. Учен стал: попадись только!» А что «попадись», они даже и не договаривали, хотя, нужно полагать, метили на что-либо особенно вкусное, заманчивое, такое, на чем можно изрядно понагреть руки и потом успокоиться от «трудов праведных» в «Regardez-ici» или укатить в места, более злачные.
Не одни, однако же, подобные предприниматели были в ажитации. Мирный обыватель Ориенвилля в этот переходный момент волновался тоже, стал впадать даже в сильнейшее уныние и задавал вопрос: «Что же будет дальше?.. Как жить дальше?!»
И приходил к одному выводу: так жить, как жил раньше, нельзя!.. Потому что видел явно своими очами и ощущал всем своим физическим существом, как из-под его носа пришлый элемент вырывает лакомые куски и, поднося ему только понюхать» сразу проглатывает сам, предоставляя, сколько душе угодно, облизываться и глотать слюни да шлепать губами.
Старался и он тоже гнаться за этим куском, но, несмотря на свою хваленую опытность, знание всех климатических и геологических условий, флоры и фауны Пределямера, ничего путного не добивался. Думает: вот кусок ухватил, а глядь: самому же защемили ухо или держат, как коня на приколе!.. Это стремление выхватывать куски из-под носа получило такой острый повальный характер, что даже городская мэрия, ополчившись во всеоружии на защиту интересов своих горожан, теряла положительно голову и не знала, куда сунуться: с одной стороны отхватили кусок земли, с другой – загородили прибрежную полосу, по которой деловой люд коротал путь к базару, с третьей – пряником, кажись, поманили, а как поближе подошли – кукиш с маслом показали да еще укорили... Все сессии депутатов Ориенвилля оставались безрезультатными по этим вопросам...
Вообще дела города спутались, и между самими членами мэрии пробежала, наконец, черная кошка...
Обыватель недоумевал: «Что за оказия! – размышлял он.– Вот в мэрии тоже что-то не ладится... Кажись, три-четыре человека всего, а злобы и интриг на десятерых хватит... Дикообраза-ми взирают друг на друга!..»
А тут еще, как на грех, два закадычнейших приятеля в корень порассорились друг с другом и насылали такие бедствия один на другого, что обыватель положительно терялся, куда ему ходить нужно, ибо и справа, и слева одни только неблагополучия сулились...
Словом, творилось что-то необычайное... Было даже время, что ориенвиллец впал в мнительность и самого мирного прохожего принимал за беглого галерника, не замечая в то же время настоящего беглого, разгуливавшего днем с ним по тротуару, а ночью промышлявшего разными хищениями чужой собственности. Так, однажды два подмастерья портного Жоржа сидят себе на горе в досужее время, любуясь расстилающимся пред ними видом Ориенвилля, приютившегося на берегу бухты, и ведут самый мирный разговор, до дела не относящийся.
Вдруг, как из земли, вырастают сержанты.
– А вот где вы, беглецы, обретаетесь да «дела» высматриваете!
И рабов божиих с торжеством забрали в кутузку, из которой освободили только после долгих мытарств, когда, приведя под конвоем к хозяину, получили удостоверение, что это его «штучники», шившие панталоны, хотя и неважно, но без пропоя хозяйского материала и потому ни в чем не повинные...
Да, кутерьмы было немало как среди ориенвилльцев, так и среди виновников нового влияния, т. е. среди наезжих новаторов... Но таковы законы человеческой жизни, что там, где стимулам жизнедеятельности являются лишь материальные выгоды, там с особенною силою проявляются человеческие страсти, не разбирающие зачастую средств для достижения желаемой цели. В этом случае одни являются менее умелыми, а другие более умелыми, ловко лавируя между опасными Сциллой и Харибдой. И хорошо, если челнок вынесет из этого бурного моря целым, не то гибель – неминуема!..
А между тем Ориенвилль с утра до глубокой ночи уже оглашался свистком локомотива, и обыватель, прислушиваясь к нему, думал:
– Эх, как будет хорошо прокатиться по железной дороге!.. Давненько-таки жду я этого случая!..
Но дорога подвигалась черепахой, а ориенвиллец старел и ожидал, теряя более и более светлую надежду когда-нибудь проехаться до столицы по этой железной дороге...
Тем же временем и старая «глиняная» дорога в городе, заменявшая главную улицу, окончательно скисла и растворожилась экипажам по ступицу, а людям по колено. Случилось это совершенно неожиданно. Проснувшись утром после дождя, обыватель, сунувшись по привычке на улицу, внезапно увяз, как в тесте, и, пытаясь освободить сапоги, вытаскивал только голые ноги. Там и сям, как увязшие в меду мухи, торчали в таком же беспомощном состоянии и его соседи, а извозчики безрезультатно настегивали вытягивавшихся из кожи кляч и произносили хулу на... погоду.
Пользуясь такой неподвижностью, внезапно сковавшею город, воры у самого префекта срезали фартуки у экипажей и благополучно скрылись за непролазною грязью.
Городская мэрия, думавшая было приступить к исправлению улицы и тщательно вскопавшая ее перед этим на манер огорода, на все вопросы отвечала унылым молчанием. Дело было очевидное: на улице хоть репу сей пли свиней откармливай.
IV
В Ориенвилле незаметно наступило лето...
Особенность провинции Пределямер, расположенной географически в полосе винограда, лавра и апельсинного зноя, та, что в ней весны почти не бывает. Правда, календарные отметки упорно гласят о прекращении зимнего сезона, дамы настойчиво требуют весенних костюмов, а пресса из года в год шаблонно приветствует «наряд блестящий мая» и «жар, волнующий сердца», но это больше делается из принципа, потому что на всем по-прежнему продолжает лежать сумрачный колорит зимы, без малейшей примеси яркой окраски – бухта до апреля остается под льдом, а резкий пронизывающий ветер с туманом или изморозью даже у самой пылкой из представительниц прекрасного пола отбивает всякое желание пройтись налегке с неизбежной наказуемостью за это в виде непрезентабельного флюса или отчаянного насморка... Грязь, которую развозит около полудня на улицах, к вечеру подмерзает и предательски калечит обывательские сапоги и ноги. Даже санитарные комиссии, долженствующие с поворотом солнца «на тепло» очищать обывателя от его собственной грязи, и те скептически относятся к астрономическому термину, благосклонно разрешая навозу и всякой нечисти во дворах погнить еще малость на вольном воздухе, пока не пойдет все это свободно «на лопату»... Одни только «мартовские» коты, строго соблюдая положение, отчаянно ревут и дерутся по крышам, да некоторые из богобоязненных хозяек пекут традиционных «жаворонков»... Короче, ориенвилльская весна еще долго продолжает, ходить в шубе...
И вдруг в течение какой-нибудь недели холмы кругом города начинают желтеть на солнцепеке ковром молодых одуванчиков, на лужайках пробивается зеленеющая травка, в саду распускаются древесные почки, весело чирикают воробьи, а там, глядишь, еще неделя – и разносчики в корзинах тащат по городу букеты свежераспустившихся ландышей...
Санитарный попечитель, только что накануне наблюдавший из окна объемистую кучу навоза на дворе соседа, внезапно поражается ее отсутствием и, справившись у сотоварищей, убеждается, что такие же кучи исчезли из-под самого носа и в их соседстве...
«Ну, да ничего!»– успокаивается он в глубине сердца. «Почва-то еще не отошла глубоко,– по верху все в бухту сплыло!..»
Но нос усиленно протестует против правильности подобного заключения, заставляя чувствовать и справа, и слева, что если кое-что и действительно в бухту «уплыло», то вместе с тем все-таки и по двору достаточно размазалось... Проходит день, другой – «попечитель» уже ругается, что вода в колодцах стала мутная и припахивает, а еще один день – и он с сознанием выполняемого долга внушительно накладывает по шее водоносу за грязную «посуду», в которой тот таскает воду... Оглянувшись после такого первого активного отнесения своей обязанности, он приятно поражается видом соседнего «попечителя», который также основательно исследует прочность водовозного загривка по тому же самому методу.
«Ну и ладно!» – заключает он из этого, очевидно, не случайного совпадения... «Значит, как раз вовремя порядок наводить начал... Вон и Иван Петрович тоже еще с угла действует... Ведь этакий проклятый народ!.. Как тут уберечься от холеры!»
И «попечитель» идет дальше, обозревая район своего ведения...
А солнце, растопив кучи во дворах обывателей и напитав почву всем, что обыватель считал ненужным для своего обихода в зимнее время и выливал под самыми окнами в надежде на мороз,– уже высоко поднялось к небу и все жарче и жарче бросает свои лучи на почву Ориенвилля...
Чем дальше, тем сильнее становится «благорастворение воздухов». Вскрываются целые россыпи отбросов – «столько-то» в длину и «столько-то» в вышину, как гласят красноречивые протоколы...
На задах пахнет не лучше, чем в соседстве с «гастрономическим» заведением, приготовляющим очень вкусную колбасу...
Обыватель уже сам начинает несколько беспокоиться и иногда даже добровольно покупает пуд-другой извести для посыпания двора или бутылку креолина для поливания... Но в массе он еще верит в непогрешимость «опыта прежних лет», который установил в нем убеждение, что в Ориенвилле всякую заразу ветром выдувает и дождем смывает, а больше всего уповает на то, что если у соседа грязно, то его только одного холера и скрутит, почему и смотрит совершенно спокойно, как его отбросы постепенно «сплывают» к соседскому колодцу... А иной раз возьмет да и вывалит ему под самыми окнами такие вещи, которые даже в прославившемся своим букетом местном журнале «Ориенвилль» нередко заменялись многоточием...
На этот раз, однако же, холеру предписано было ожидать всем без исключения, тем более, что время случайно совпало с усиленным наплывом в Ориенвилль пришлого рабочего люда и полнейшим почти бездождием, результатом которого явился недостаток воды в городских колодцах... Со всех сторон стали раздаваться жалобы на дурные качества местной воды, стали говорить настойчиво, что «мы, дескать, пьем чистейшую отраву!..»
Мэрия сперва отмалчивалась, затем начала ссылаться на фразу, из года в год повторявшуюся в ее отчетах, что «так как город возник не в силу экономического развития, а по желанию правительства, то...» и т. д. Но обыватель, ничего не слушая, наседал только плотнее и парировал всякие экономические соображения словами: «Если мы умрем, кто же тогда членов мэрии выбирать будет?..» Это, по-видимому, произвело надлежащее впечатление.
По крайней мере, когда поднят был вопрос о необходимости произвести «качественный и количественный» химический анализ воды в городских колодцах, то уже сама мэрия предупредительно заявила: «Дайте нам только «качественный», а «количественный» мы определим сами». И вслед за тем сообщила, что «по количеству» в городе имеется столько-то общественных колодцев, каковые в настоящее время все находятся в наличии и воды в себе содержат столько-то ведер». Таким образом, половина химической задачи была решена с достаточною полнотою, и вопрос замедлился лишь непредставлением вовремя одного «качественного» анализа...
Это тревожное время ориенвилльской жизни немало было усилено внезапной распрей между мэрией и префектурой из-за брандмейстера (sous-chef des pompiers), на которого одновременно предъявлены были встречные права со стороны каждого из оппонентов. Мэрия настаивала, что она ему жалованье выплачивает, а префектура стояла на том, что ее за брандмейстера против шерсти гладят в случае неисправности... Сам же брандмейстер, явившийся неожиданно объектом ожесточенного спора, беспомощно поворачивался то на ту, то на другую сторону и только тяжело вздыхал, потому что с одного бока его субординацией допекали, а с другого – половину жалованья урезывали, в пику префектуре... У бедного от усиленного волнения даже сукно на мундире перегорать стало, и чувствовал он себя, надо полагать, не лучше, чем бедная душа Тамары в лермонтовском «Демоне», когда за нее поднимается спор пред самыми вратами рая. Обыватель тоже находился в ожидании, чем дело кончится. Люди, торопливые на заключения, говорили, что к данному случаю следовало бы применить прием царя Соломона, т. е. поделить брандмейстера на две равные части, но другие резонно оппонировали первым, что дележ, все-таки, будет неравный, ибо «правая» сторона у него только одна, а левшею он действовать не привычен... Третьи же предлагали оставить дело до первого пожара: если брандмейстер по сигналу бросится коням корм давать – быть ему при мэрии, если же он тотчас начнет пожарных подбадривать–быть ему по строевой части...
Одновременно с этим инцидентом шли поиски помещения для временной городской лечебницы, и с этой целью, как самая подходящая, мэрией была намечена префектура, находящаяся как раз чрез стену от мэрии.
Члены комиссии, наряженной для осмотра помещения, благоразумно, однако же, ретировались от столь щекотливого поручения, и дипломатическая миссия была выполнена одним врачом, хотя и он в глубине души тоже сокрушался, что к этому моменту, как на грех, не случилось ни вскрытия, ни экстраординарного происшествия, которое дало бы ему уважительный предлог отправиться вслед за остальными членами.
Результаты осмотра оказались вполне благоприятными: помещение хорошее и для палат достаточное; правда, нет места для покойницкой, но ее можно поместить в бесплатной читальне при самой мэрии, которая в пять часов запирается и почти никем не посещается...
Другие, однако же, предпочтительнее стояли на том, чтобы лечебницу устроить в старых холерных бараках, пустовавших уже три года... Специалисты успокаивали при этом уверением, что холерная бацилла живет всего только два года и, следовательно, внастоящее время в бараках, во всяком случае, уже отсутствует. К тому же эта мера из всех является наиболее экономичною...
«Что же, значит, и вывеска будет: «Се лев, а не собака», т. е. лечебница, а не холерная усыпальница?» – полюбопытствовали у автора этого проекта утилизации холерного помещения.
«Это зачем же?» – удивился тот на предложенный вопрос...
«Да очень просто!.. Ведь иначе тот из амбулаторных больных, который попрытче, пожалуй, и с носилок спрыгнет, заметив, в какой адрес его направляют, а который послабее – так и душу богу отдаст с перепугу при виде этого гостеприимного приюта... Или уж с заднего крыльца, что ли, заносить придется!..»
Так был оставлен и этот проект...
А солнце пекло все сильнее и сильнее...
И вдруг в самое горячее время городской ассенизатор отказался от своего контракта по очистке нечистот!.. Обыватель взвыл, мэрия призадумалась...
V
Ориенвилль все рос и оживлялся...
Паровозы чаще и регулярнее стали мелькать перед глазами обывателя. Чаще стали раздаваться свистки и пыхтенье их, проносящихся с невиданною быстротою перед восторженными очами ориенвилльца.
– А вот поди же, погляди,– рассуждал ориенвиллец, провожая глазами удаляющий с длинным хвостом дыма паровоз: давно ли вот тут, на том самом месте, по которому промелькнуло сейчас это чудо-паровоз и где теперь воздвигнуты эти магазины-монстры, ютились за полуразрушенными заборами убогие землянки? На этом месте, самом бойком месте Ориенвилля, на проспекте Эклер, возвышались бугры навоза и отбросов, служа порою очагом эпидемии. А теперь?..
И оглянув еще раз эти новые дома, обыватель продолжал свой путь. Он всюду замечал, что с его родным городом происходит что-то необычайное, что нарушало прежнюю норму жизни, полную покоя и безмятежной тишины, чуждую какой-либо суеты. Ориенвиллец видел ясно, что в городе начиналась строительная горячка, которая с каждым днем сильно изменяла внешнюю физиономию его.
Ориенвилль рос не по дням, а по часам...
Улицы и тротуары местами завалены были строительным материалом и зачастую в таком обилии и беспорядке, что не только стесняли проезд экипажей, но и пешеходы с опаской проходили через эти баррикадированные места. И хотя и обыватели, и сама городская мэрия взывали к префектуре о приведении в порядок этих мест, но все эти взывания оставались безрезультатными, порою даже вызывая иронические замечания той же префектуры. И строители по-прежнему громоздили и камень, и лес, и землю на те же улицы. Таким образом, новые дома стали воз-' .двигаться, стушевывая собою старые. И хозяева последних с грустью стали замечать теперь все изъяны своих домов и с отчаянием восклицали:
– Как же нам быть теперь с этой стариной?!
И увидел обыватель, что бревна его дома поддались гниению, фундамент ушел в землю, стены покосились в разные стороны, деревянная крыша протекала, а вследствие всего этого постояльцы, которые платили ему за квартиру изрядную дань в течение нескольких лет, угрожали выселением на новые квартиры.
И ориенвиллец, собрав все свои крохи, силился зачинить эти .изъяны, но дом все близился к разрушению.
– Вот так и все рухнет, и на месте рухнувшего будет воздвигнуто новое, более прочное здание...
Философствуя таким образом, ориенвиллец начинал сравнивать это внешнее явление со всем складом своей жизни и ясно убеждался, что с наплывом нового элемента все старые порядки я обычаи, санкционированные давностью времени, пошатнулись в основании и отходили в область истории, уступая место новым началам, с которыми ориенвиллец еще никак не мог смириться. Он злобно озирался вокруг и нередко ругался, а нередко и доносил.
– Как! – восклицал ориенвиллец,– разве так можно жить?!. Есть ли что-нибудь порядочное в этой одуряющей суматохе, когда видишь безмолвную, но упорную и неравную борьбу старых порядков с новыми? Где, скажите, прежняя патриархальность, безмятежный покой, ничем не нарушаемая тишина? Посудите сами: когда это в течение существования Ориенвилля бывало такое бесшабашное воровство, как теперь? Прежде мы спали при раскрытых окнах и были покойны за целость своего имущества не только днем, но и ночью; исключение составлял только прекрасный пол, но этот скорее сам воровался, чем его воровали. А теперь? Если не хочешь быть ограбленным – сиди дома и смотри в оба, как бы кто-нибудь не стянул платье, вывешенное под окнами на просушку, а ночью не украл бы из-под головы подушку... Да что толковать, когда у самого префекта украли брюки, снятые с него после его ночного бдения и вывешенные кухаркою на просушку в кухне!.. Что же после этого и толковать об интересах наших простых смертных! Нас не только грабят воры, но сама префектура ловит нас же, мирных обывателей, и сажает для забавы в клоповник! Разве это не каторга?! – заключал свою, отчаянную ламентацию ориенвиллец.
Очевидно, что после этого по всему Ориенвиллю, где до того времени воровство и грабеж были исключительными явлениями (и единственным объектом краж была казна), теперь с наплывом рабочего пролетариата громко раздавался крик: «Грабят! Нет спасения от воров! Спасите нас от них!» На этот отчаянный крик префектура отвечала обывателю, чтобы он, во-первых, не смел нарушать общественную тишину и спокойствие, если бы даже его и обворовывали, а во-вторых, «производятся-де тщательные розыски», что-де его сон и собственность охранены. И ориенвиллец наивно верил, что и на самом деле производятся тщательные розыски его украденного добра, и поджидал его возвращения.
Но чтобы объяснить такой порядок вещей, я должен заглянуть в глубь давно прошедшего, истории и познакомить читателя с одним замечательным лицом – префектом, которого обыватели очень любили...
Префект этот, в половине девятого оказавшись в префектуре, направлялся к своим «чиновникам», как он важно величал «по-русски» своих писцов из отставных сержантов, среди которых были и галерники, дежурившие по префектуре на правах вполне правоспособных, вопреки всем законам государства и на которых будто закон не наложил свою печать отвержения, а потом и исчезал до следующего утра.
– Теперь apres moi le deluge! – восклицал он, садясь в свою колясочку, запряженную парой вороных. Он начинал, прежде всего, с поисков... только не воров и грабителей, а лейб-выпивальной компании, в состав которой входили его закадычные приятели, угощавшие его любимым напитком. Лейб-компания эта собиралась то в том, то в другом отделе, устраивая нечто вроде биржи, митингов или вроде этого, причем в шумной беседе и в тумане винных паров вершились общественные, частные и даже политические дела, судьбы ориенвилльцев под тем или другим впечатлением. И префект был одним из непременных членов этой компании. Бывают, по-видимому, твердо сплоченные компании, которые сами не понимают, где та сила, которая служит связующим звеном их. Одним из этих звеньев был в этой компании и префект, когда он появлялся, т. е. когда у него ладилось все с лорд-мэром. Компания оживала... И вот префект разыскивал эту непременную компанию. Чутье его никогда не обманывало: он сразу угадывал местопребывание ее и катил если не в «Золотое блюдо», то в «Марсель», где его встречали и угощали любимым напитком.
Префект это чувствовал и радел: он смеялся своим пронзительным, неприятным голосом, импровизировал анекдоты известного свойства, словом, потешал компанию. Но не бывает такой компании, которая не расходилась бы,– расходились понемногу и члены лейб-выпивательной компании. Тогда префект, дойдя до своей кульминационной точки и объехавши все отели часам к 11 вечера pour la bonne bouche, после своего делового дневного tournee, направлялся в кафе - шантан Жана «Regardez-ic,i». Там он отдыхал от трудов праведных. Там хор маркитанток ласкал его слух великолепными шансонетками, из которых одна даже была посвящена ему же в таком тоне:
Ах, как я люблю префекта,
Как я люблю префе-кта-а-а! ...
При этом префект звонко хохотал, хлопал одобрительно в ладоши, конечно, пил свой любимый напиток, отчего его и без того красные глаза начинали походить на глаза не то экзальтированного сига, не то возбужденного кролика. В третьем часу кафешантан пустел, певицы начинали клевать носами или хрипло смеялись, и префект собирался домой. Сонного кучера расталкивали, и он вез своего «мусью» домой. Проезжая мимо таверн, ен видел, как на улице стояла привязанная к тумбе лошадь старшего полисмэна, и кучер, завидуя ему, размышлял сквозь полусон:
– И он, Анпош (En-poche), до сих пор кутит, а я вот, как галерник, не спи и голодай...
Префект на пути засыпал...
А в то же время откуда-то доносился отчаянный крик о помощи, и крик этот отдавался протяжным эхом по пустынным улицам. Никто его не слышал, только префекту сквозь сон чудилось, что это поет маркитантка: «Зацелуй меня до смерти, от тебя и смерть мила».
Наконец, он приезжал, он доползал, его раздевали, и он ложился к подушке головой, хотя зачастую ложился и наоборот. Из уст его исходило бормотание:
– Порядок... бдительность... хватать и сажать... «Morton»...
В девятом часу его будили. Он просыпался в чаду вчерашнего дня и не мог дать отчета себе, да эта мысль почти ему никогда не приходила в туманную голову. Шел он к себе в префектуру, где ему докладывали о происшествиях ночи. И вот стоит пред ним его старший полисмен Анпош, склонив набок кудлатую голову с кудлатой бородой и глядя на своего патрона, будто хочет сказать: «Прикажи только – горло готов перегрызть собственными зубами кому угодно!»
– Вчера у депутата мэрии Жана Пуаре украдено 8 кур, 2 гуся и одна кастрюля,– докладывал Анпош своему патрону.
– Ну чего о таких пустяках докладывать? Ну и на здоровье. Украли живность, значит, воры хотели есть, а за это не казнят. Еще что?..
– Украдено 60 тысяч франков из магазина «Аu bon marehee», и вор не найден.
– Еще что?..
– На народном гулянье с благотворительной целью украден ящик с выручкой в 2000 франков из-под самого носа полисмена Пьера. Девицы, выручившие эти деньги за билеты, в отчаянии.
– Пускай они и платятся, а мы-то тут при чем?
– Для розыска воров спущены надежные сыщики, которые ловили ночью каждого проходящего, бросая их без разбора в клоповник. Попал туда и гражданин Поль, возвращавшийся домой в третьем часу ночи из гостей...
– Но его выпустили же?
– Выпустили, но он называет поступок с собою диким, возмутительным насилием. Такое насилие, говорит, немыслимо в городе цивилизованного народа, и оно должно караться законом.... Он хочет жаловаться...
– Ха-ха-ха! – засмеялся префект громко и думал: «Он хочет жаловаться?! Пускай! Много ли возьмет! Мы: ограждены: печать нас замалчивает, а начальство знает нас... Был же пример получше, который кончился ничем, когда почтово-телеграфный чиновник Шарль тоже попал ошибочно к галерникам. Сидел трое суток, так что про него даже и забыли, так как к заключенным суб - префекты не заглядывают... Не покусись он на самоубийство, сидел бы и месяц, но дернуло же его полоснуть себя ножом: тогда только и вспомнили о нем. И стоит ли разбираться, еще кто и за что захвачен полисменом. Одно слово: хватай и сажай!..»
– Еще ограблен Ежень...
– Но, кажется, довольно! – обрывал докладчика префект и, подмахнув две-три бумаги дрожащей рукой, начинал свое обычное движение из отеля в таверну и обратно, а оттуда часам к 11 вечера, дойдя до кульминационной точки, завершал свое tournee в «Regardez-ici». «Там я изучаю дух и направление развития Ориенвилля, его общественное мнение и государственные тайны»,– говаривал он с важностью тем, кто иногда попрекал его за пристрастие к тавернам.
Таким образом, со времен последней революции префект благодушествовал ровнехонько десять лет, хотя в течение этого времени Ориенвилль вопиял от беспорядков. Какая сила ему помогла, никто с достоверностью сказать не мог, хотя одни говорили, что рюмочка (иные спрашивали: рюмочка создана для него или он для рюмочек), а другие, что его анекдоты известного свойства, а третьи, что сантиментальные старухи, а иные, что лорд-мэр. И, кажется, все предположения были до известной степени верны...
Еще отличительной чертой префекта была слабость вообще к прекрасному полу, причем за излишнее излияние чувств неоднократно ему делались и внушения в не совсем приятной форме. И то сказать: кому приятно быть спущенным с лестницы или балкона, а не то быть выпоротым?
– Эй, приятель, брось свое донжуанство! – говорил ему какой-нибудь член лейб-компании,– смотри – опять высекут...
– Меня?! Как! Меня?! – хорохорился он.
–Ведь секли же тебя в трех городах,– скажет приятель. – Как? В каких? – В Бордо секли?
– Что ты говоришь!
– Ну, разговаривай! Ты лучше сознавайся...
– Секли, ну что же?
– В Гавре секли, да еще дамы?
– Ну, секли. Эка важность!
– В Ориенвилле секли?..
При последнем имени префект обыкновенно закатывался самым веселым смехом и брезгливо спрашивал собеседника:
– Да разве Ориенвилль город? – А как же по-твоему?
– Это деревня в 2 1/2 человека населения, где граждан я сажаю произвольно и безнаказанно в клоповник, а меня еще благословляют, где нет искры гражданского самосознания, где... Э, да что толковать об Ориенвилле! – И махал рукой.
– Но все-таки секли же тебя там! – приставал приятель.
– Ну, отстань только, секли. А все-таки Ориенвилль не город.
На этом собеседование кончалось.
В заключение я должен сказать, что когда этот префект как-то возвращался домой, не усидел в экипаже и упал на мостовую головой и так расшибся о камень, что тут же отдал богу душу. Лейб-компания составила ему подписку на памятник, и благодушные ориенвилльцы собрали порядочную сумму. Памятник был отлит из бронзы и изображал громадный кукиш, который поставили на могиле префекта, и советники префектуры ежедневно ходили туда и поливали его маслом. Отсюда, говорят, и получила: происхождение пословица для любимого друга – «кукиш тебе с маслом».
Но все это было давно, и события, описанные мною, покрылись плесенью давности. Теперь времена настали другие. Всюду порядок образцовый, покой граждан обеспечен, о воровстве не слышно, а если и случится, моментально разыскивают – одно блаженство. Современный префект – Лекок и даже выше его! Под охраной его правил гражданин может спокойно ходить по тротуару, говорить с собеседником, спать с уверенностью, что его с кровати не потащат в клоповник, и что с него воры не снимут исподнее, и что ему не придется орать, выбежав на улицу в костюме Адама:
– Караул! Грабят! Спасите!..
На такой отчаянный крик прежде только откликались дозорные собаки своим свирепым лаем...
VI
«Еще одно правдивое сказанье,
Но летопись не кончена моя».
Французский перевод
«Бориса Годунова»
Пушкина.
Железная дорога врезалась все глубже и глубже через пустынные места провинции Пределямер, и Ориенвилль уже теперь мог сообщаться этим путем на расстоянии двухсот пятидесяти километров до деревни Сальватэр. Попутные деревни Ви-эзе, Сан-Никола и Нуар оживились и закопошились. Строительная горячка обуяла жителей этих деревень, и постройки первобытной формы стали заменяться более благообразными, свидетельствовавшими о том, что и селяне не оставались совершенно безучастными к новому веянию, к общей благотворной суматохе. С другой стороны, наблюдалось еще долго в самом Ориенвилле весьма печальное явление, которому я, как правдивый летописец, не могу отыскать объяснения и становлюсь в тупик перед странной загадкой, заставлявшей задумываться и многих старожилов. О мудрый Соломон! – восклицали они, останавливаясь,– разгадай нам, что сне знаменует? – Останавливались они, как и я, перед странными постройками ориенвилльскпх граждан, напоминавшими не то сказочные избушки на курьих ножках, не то свайные постройки, давно прекратившие свое существование. И иностранные туристы, посещавшие Ориенвилль, думая, что это несомненные памятники периода свайных построек, снимали с них фотографии и отвозили в свое отечество обогащать ими музеи. В самом Ориенвилле был свой музей, в котором хранились модели жилищ разных диких народов и, между прочим, сибирских инородцев. И хотя эти модели и служили владельцам этих необыкновенных построек в Ориенвилле достаточным указанием на ог-сталость их, но хозяева, несмотря на то, что принадлежали к крупным местным капиталистам, для которых, вместо этих легендарных построек, воздвигнуть целые дворцы ничего не стоило, оставались безучастными, и лучшие места их по главному проспекту Эклер оставались пустырями, среди которых красовались на удивление иностранцев эти раритеты. В некоторых из них жили бедные прачки, которые выливали мыльную воду и помои через отверстие полов, и эти помои текли целым водопадом к колодцам, откуда ориенвилльцы набирали для питья воду. Городская мэрия и префектура смотрели на все эти безобразия сквозь пальцы, исходя из мудрой русской пословицы, что «с сильным не борись, за богатым не тянись». И действительно, эти последние были в Ориенвилле слишком могучи и обретались вне общих требований, и даже постановления мэрии, обязательные для всего Ориенвилля, для них не имели ровно никакого значения. В то же время строились новые постройки на живую нитку, так называемые фанзы, на манер китайских построек, куда и пускали рабочий пролетариат, безбилетных бродяг, а порою просто беглых галерников, работавших на дороге и наведших в одно время на всю провинцию Пределямер, не говоря об Ориенвилле, панику. Впоследствии, к величайшей радости всей провинции, галерников убрали на остров «Кандалы», и край мог вздохнуть свободнее.
И в то время, когда эти капиталисты ориенвилльские пребывали в своем far niente и места, самые бойкие, представляли собой мертвый капитал, рядом с ними иностранцы не дремали и застраивали каждый клочок своего участка громадными зданиями, расширяли свои торгово-промышленные операции и таким образом оживляли Ориенвилль. Но все это, увы! не служило для наших соотечественников поучительным примером! Сама городская мэрия не менее того была подвержена тому же far niente, и мало ей было забот об украшении родного города, который и на самой бойкой, главной улице Эклер, в последнее время, после туманов и дождей, которыми так богат Ориенвилль, буквально утопал в жидком месиве уличной грязи. Грязь на улицах была настолько обильна и жидка, и удобна для размножения животных организмов, что однажды один рыбный разносчик, переправляясь через улицу почти вплавь, выронил корзинку со свежей рыбой, которая, попав в жидкую грязь улицы, почувствовала себя как в своей стихии, и злополучный рыбак должен был вновь закинуть невод среди улицы. Кроме того, налетела масса куликов и расхаживала по той же улице в таком обилии, что охотники ходила по тротуару, доски которого на каждом шагу торчали концами вверх, и стреляли перед домом самого мэра, который посмеивался над комичными уличными картинами. А таких картин было очень много. Извозчики, никогда не запрягавшие больше пары лошадей, уныло плелись на четверках, обдавая грязью проходивших по этим тротуарам, на которых ориенвиллец рвал свою обувь и в то же время рисковал сломать ногу в зиявших провалах. Или какой-нибудь турист, высадившись с бухты на берег в солнечный день, когда еще хроническая грязь не успевала превратиться в густую, смрадную пыль, шел смело с пристани в одних чистеньких сапогах и осторожно ступал в грязь, покрытую плесенью, не ведая предательскую глубину, и проваливался в нее выше колен. В это время озадаченный иностранец уподоблялся аисту, сторожащему добычу в болоте, ибо злополучный турист инстинктивно подымал другую ногу, чтобы и ее не погрузить в грязь, и изо всей силы кричал:
– Извозчик! Извозчик! Спасай, тону в грязи!
На этот зов извозчик лениво цокал и цукал на свою тройку из кляч, которые, шлепая по жидкой грязи, обдавали его брызгами с ног до головы, а лицо его превращалось в татуировку. Седок и возница сердито ругались, а полисмены смеялись. Когда же туманные дни с моросившим дождем, повергавшие обывателей Ориенвилля в отчаяние, усилившие статистику самоубийств, проходили и Гелиос, наконец, показывал свой светозарный лик на бирюзовых небесах, улицы высыхали, и на ориенвилльца набегала другая беда: высохшая грязь обращалась в пыль, клубившуюся над городом и залезавшую обывателю и в нос, и в уши, и в рот, и покрывала все его лицо серой пудрой. Придя домой, ориенвиллец, чтобы смыть с себя этот налет пыли, наливал на себя целую бочку воды, в которой ощущался и без того чувствительный недостаток. Он каялся, что в чаянии подышать свежим воздухом вышел на улицу, где надышался смрадною пылью городских улиц, на устройство которых ухлопаны были десятки тысяч городских денег.
– И что за притча,– рассуждал он, фланируя в такую пору по пресловутым тротуарам,– кажись, под носом целая бухта воды, а вот не поливают же эту пыль, как это водится в цивилизованных городах; ведь есть и пожарные бочки и клячи пожарные, которые, правда, едят протухлое сено, есть и пожарные, пребывающие без дела, благо пожаров нет, а все не поливают эту пыль. Но когда он припоминал трагикомические сцены выезда «на позицию» городской пожарной команды, при которых гнилые телеги распадались на свои составные части и бочки с водою катились по улицам, а ездовые пожарные неслись к месту пожара только на уцелевших передках, обыватель печально качал головой и молвил:
– Нет, и от этой команды мало проку, вот разве опять дождичком польет. А начинается дождь – и Ориенвилль снова купается в грязи. Наблюдая такие видоизменения устроенных улиц и без канав, ориенвиллец, житель дальних проулков, куда еще не коснулась деятельность устроителей, молил бога, чтобы эти улицы оставались в первобытном состоянии, чтобы те нежелательные видоизменения миновали их... Следовательно, прогресс городского благоустройства с этой точки зрения обретался не в авантаже. Но временами обыватель уповал на то, что городская мэрия при новом составе осенится наитием духа святого, проснется и, оглянувшись вокруг, уразумеет, в каком она болоте заставляет погрязать город. И мэрия наконец стала подготовляться к обновлению задолго до самых выборов городских депутатов. Подготовительная агитация при этом не обошлась без курьезов, достойных внимания беспристрастного летописца. Нашлись такие деятели, которые уполномачивали агитировать за себя сторожа мэрии, отставного сержанта, рассылая его в полуцилиндре и в белых перчатках, в ландо по депутатам из буржуазии, что этот импровизированный агитатор, которого некий шутник произвел в чиновники для важных поручений, исполнял блистательно, хотя он и не знал, куда ему девать руки, одетые в перчатки. Передавали, что некий даже командировал с агитаторскою целью свою супругу. Но такая форма агитации, хотя и была слишком груба и явна, однако достигала желаемых целей, тем не менее и подпольная агитация других достигала не менее блестящих результатов, причем в день самой выборной горячки обнаруживались удивительные стратегические способности рядом неожиданных диверсий, кончавшихся полнейшим coup d'etat противной стороны. Сторонний наблюдатель думал, что эта скрытая мирная война орненвилльцев, которая велась с таким старанием и энергией, кончится поражением старого режима и что на председательском месте мэрии воссядет новое лицо, которое скажет новое слово городского благоустройства. Однако ориенвилльцы ошиблись в своих предположениях, и старый режим снова восторжествовал, несмотря на то, что среди новых депутатов были и лица красной оппозиции старому режиму.
– Ну и что же,– толковали они, видя свое полное поражение в этой ожесточенной борьбе, так ловко обстановленной всеми предосторожностями.– Уснем опять на четыре года, валяясь в уличной грязи, не имея тротуаров, мостовых, воды, электрического освещения и префектуры, которая бы охраняла нашу имущественную и личную безопасность...
VII
Смирившись с тем, что в Ориенвилле снова воцарился старый режим со всеми его отрицательными сторонами, обыватель, продолжая твердить, что он живет «по-старому», «по-хорошему», в сущности, жил по-дурному. Большую часть времени он проводил или в «Regardez-ici», обогащавшуюся новыми маркитантками, пли в hotel «Europe». При этом львиная доля барышей от обывателей, живших «по-хорошему» да «по-старому», доставалась hotel'ro «Moscou», к которому кони привыкали настолько, что возницы их, отпустив вожжи, были уверены, что кони сами найдут дорогу и привезут господ прямо к подъезду гостеприимного hotels, где собираются завсегдатаи лейб-выпи-вальной компании, поклонники веселого мифического бога. Там, в особом кабинете, как я говорил в предшествовавших главах, вершались вопросы политического и социального характера, составлялись планы и предположения, но кабинет этот не всем однако был доступен – допускались только избранные лица, посвятившиеся в орден «лейб-компании».
Так проходили многие года, и обыватель временами знать ие хотел, что делается за пределами Ориенвилля, хотя свист локомотива звал его к обновлению жизни. И мало того, некоторые ориенвилльцы настолько еще скептически относились к вагону, настолько были еще одержимы суеверным страхом, что долго не решались сесть в вагон и предпочитали ехать по классическому почтовому тракту, проведенному известным инженером Ларж. Но что это был за тракт! О нем я говорил, что ехавшие по этой адской дороге в бричках, напоминавших позорные колесницы, хотя и охраняли целость своих ребер гуттаперчевыми подушками, тем не менее, доехав только до деревни Ви-Эзе, чувствовали полное потрясение всего организма и стремились к захолустному доктору при местном баталионе, чтобы тот освидетельствовал, целы ли их печенки, почки и легкие, при этом еще долго в глазах их бегали искорки (mouches volantes), а в ушах раздавался какой-то шум. И по этой дороге иногда езжал ориенвиллец. Приезжал он на станцию, где его встречал сонный с похмелья растрепанный писарь, и спрашивал, почесывая себе обеими руками спину:
– Вам, может быть, лошадей, господин. А то не прикажете ли самовар поставить: настоящий русский самовар, он теперь и у нас, у французов, в моде...
– Не рассуждай, а лошадей живей...
– Обождите немного, часика два...
Проезжий обыкновенно ругался до хрипоты, припоминая всех родителей писаря и смотрителя станции. Потом с остервенением хватал жалобную книгу, чтобы накатать грозную филиппику па вопиющие почтовые порядки, но, прочитав мельком в той же книге резолюции почтовой инспекции на жалобы других: «оставить без последствий» (laisser faire – laisser-passer) безнадежно опускал руку с пером и восклицал: «Oh, mon Dieu! Где же правда?!»
Затем принимался созерцать станционный двор, где, похрюкивая, флегматически фланировали в навозе свиньи со своими чадами, мычали коровы, лошади отмахивались от мух, да ямщик лениво возился около позорной колесницы. И, как нарочно, в самый момент его грустных размышлений о неустроенности почтовых сообщений в провинции Пределямера, вдруг раздавался свист локомотива, который прокатывался рокотом по девственному лесу, и он созерцал, как вылетал из трубы паровоза длинный хвост белого дыма; локомотив мчал за собой вереницы платформ и вагонов.
– Эко прет его! – рассуждал ориенвиллец, провожая глазами поезд.– А все-таки, как говорят русские, тише едешь, дальше будешь. Какое удовольствие ехать так, чтобы все мелькало мимо и не успеешь ничего увидеть. То ли дело...
И оборвав на этом свои философствования, снова принимался созерцать станционную идиллию: ходили свиньи в грязи, зевал, почесываясь, ямщик, крестя рот, корова жевала жвачку, а станционный смотритель объяснялся с ямщиком каким-то особенным жаргоном. Жаргон этот один турист по России называл извозчичьим, или словами трехэтажными, которые там, по его свидетельству, произносятся даже не станционными смотрителями в объяснениях с подчиненными.
– И то сказать,– резонировал он сам с собой: какая же польза от железной дороги вот этому станционному смотрителю: скоро придется закрывать лавочку, а поселяне деревень Ви-Эзе (по-нашему иначе – Раздольное) и Сан-Никола тоже не благодарят железную дорогу...
В этих своих предположениях он был прав, и поселяне действительно повесили было на первых порах носы в унынье, в предвиденье, что железная дорога по попутным деревням отнимет весь извозный заработок, который служил им источником обогащения. Но это, однако, было только на первых порах, пока они не увидели, что если, с одной стороны, железная дорога и нанесла окончательный удар их извозному делу, зато она же заставила их обратиться к другому, более верному источнику обогащения, о котором они совсем было и забыли, а именно к земледелию, хлебопашеству, в чем провинция Пределямер в тот период сильно нуждалась. Впоследствии селяне увидели сами, что лучше, выгоднее и почетнее быть хлебопашцем, чем извозчиком, и согласились с тем, что локомотивом руководит не дьявол, как думали прежде, а пар, что самая дорога есть тот проводник, который, как артерия по громадному организму, развозит продукты их сельскохозяйственного труда, принося большие и более верные барыши.
Таким образом, с течением времени и близлежащие селения приобщались понемногу к Ориенвиллю, от которого делали многие позаимствования общественного характера. Так, например, в деревне Сан-Никола открылся даже общественный клуб, хотя с некоторыми своеобразными особенностями, которые, однако, в клубах Ориенвилля не практиковались. Увлеченные модой франко-русской дружбы после двенадцатого года, когда мы так блистательно ретировались из спаленной Москвы, поселяне и даже местные аристократы пытались ввести в клубе русские танцы под звуки русских музыкальных инструментов – балалайки и гармоники, причем дамы выходили танцевать, подбоченясь одной рукой, а другой плавно поводя над головой, лихо притоптывали перед кавалером; в случае же недостатка дамы кто-нибудь из кавалеров повязывался платочком и исполнял ту же незатейливую роль, хотя бородатые дамы в этом случае не производили своей грацией желаемого эффекта.
В самом Ориенвилле общественные зрелища и увеселения процветали. Наезжали артисты и артистки, когда-то бывшие знаменитостями, как рекламировали их афиши, не упоминая, однако о том, что в пору, как они попали в Ориенвилль, не осталось самомалейшей искорки того огня, того таланта, которым они стяжали себе славу в свое время. Ехали в Ориенвилль эти знаменитости на склоне своей артистической славы – допевать на подмостках балагана, театра в Hotel «Table d'or» свою последнюю лебединую песню. Правда, местный антрепренер Брюи получил разрешение от мэрии построить летний театр в городском сквере, но предприятие его что-то еще долго оставалось в области ппедположений, и почему городские бродячие собаки по-прежнему находили в ней прекрасное тенистое убежище и спасались от смертоубийственных поползновений местного собачея, которому ход туда был заказан, почему он крайне досадовал на то, что общественный сад отбивал у него доходную статью, приютив у себя бродячих собак, которые плодились и размножались там вволю. Обыватель Ориенвилля, проходя мимо сквера в жаркий удушливый день, завидовал этим собакам, так как для обывателей сад был закрыт.
– Эх! – восклицал обыватель,– вот ведь, ухлопано 40 тысяч франков наших кровных городских денег на этот сквер, и, оказывается, посажен не для нас, а для собак. Что бы мэрии поставить там скамейки что ли, а то...
И не докончив свое резонерство, обыватель плевал в сторону и проходил своей дорогой, бурча что-то неопределенное по адресу городской мэрии.
Вообще по вопросам городского благоустройства взгляды мэрии были довольно странные, чтобы не сказать более. Например, мэрию очень мало интересовал вопрос санитарный и устройство общественных бань или купален, в которых ощущался недостаток, городская мэрия считала их устройство равносильным открытию кабаков или трактиров. Наконец, самая больница на манер бараков воздвигнута была по требованию высшего начальства, вследствие настоятельной потребности в ней. Мэрия на вопрос, этот смотрела совершенно иначе и рассуждала так: когда-нибудь устроится, жили же до сих пор обыватели без больницы и умирали без нее, отчего теперь то же самое не могут делать. При этом оправдывалась мудрая русская пословица, что «сытый голодного не разумеет». И этот последний, бездомный, попавший в это положение силою непредвиденных обстоятельств, нередко среди улицы, изнуренный голодом и болезнью, орал:
– Караул! Помогите, умираю без медицинской помощи и без приюта!
Но этот крик его долго еще оставался гласом вопиющего в пустыне.
Мэрия дружно похрапывала, ревниво оберегаемая бдительным сторожем из отставных сержантов...
VIII
Apres moi le deluge!
В мутной воде ловить рыбку, рыбку!
– Детишкам бы на молочишко!..
– Куй железо, пока горячо!..
– Э-эх, урвать бы!..
Все эти и им подобные возгласы продолжали носиться не только в нашем Ориенвилле, но разносились и по всему Пределямеру.
Плотоядные инстинкты населения, доселе, по-видимому, дремавшие, теперь начали пробуждаться.
Да как пробуждаться!
Казалось, что эти люди стали заменять собою тех хищных тигров, которые удалялись подальше в глухие дебри (тайга) от свиста появившегося локомотива...
Аппетит дельцов и гешефтмахеров походил на хищничество. Правда, хищничество этих людей не носило той реальной формы, в которой оно проявлялось у зверей, с непременным пролитием крови и хрустением костей поедаемых жертв, а выражалось несколько иными проявлениями – но самый результат уничтожения был один: более сильные и наглые «лопали» слабых зевак.
И такой процесс каннибализма назывался тогда «борьбою за существование» и оправдывался как неизбежный спутник прогресса...
Деньги!..
В этом магическом слове слились альфа и омега всех стремлений этих «дельцов» и «предпринимателей» Пределямера. Чтобы добиться денег, они измышляли всевозможные пути, не разбираясь в средствах. При этом одни лезли нагло, стремительно, давя своею нечестивою, но тяжелою пятою всех слабых, попадавшихся им на пути,– и мефистофельский хохот их раскатисто проносился по дебрям Пределямера...
Другие пробирались к тому же золотому тельцу с опаской, с осторожностью, так, чтобы, что называется, комар носу не подточил, или, говоря иначе, чтобы и волки были сыты, и пастухам было бы хорошо.
И было так...
Одно стало ясно, что деньги делались культом поклонения.
Впоследствии появившийся наш народный певец воскресил в памяти народа этот исторический период жизни Пределямера в стихах:
Деньги – великое дело, –
В деньгах и счастье и честь,
Деньгами, други, мы смело
Купим и душу, и тело,
Купим и славу и лесть!..
Нечто вроде этого раздавалось и тогда, в то лихорадочное время, во всем Ориенвилле, в Пределямере. Звон стаканов, хлопанье пробок сливались с общим гимном деньгам – золотому тельцу, и не только разные модные гризетки того исторического времени – Зизи, Катиши, Сашеты, но и почтенные матроны и их дочери присоединялись к общему хору и курили фимиам тому же богу с безобразной телячьей головой и, любовно смотря ему в телячьи очи, на коленях, воздев руки вверх, пели, полные жгучей страсти:
Денег дай, денег дай
И успеха ожидай!..
Или:
Без денег все мужчины –
Рогатые...
Эти и им подобные припевы, вылетавшие зачастую из розовых уст хорошеньких барынек, разжигали страсть охотников до острых наслаждений. И не имели они силы остановиться пред неотразимой силой золотого тельца, к которому продолжали ломиться с большим упорством, с большею наглостью, чем прежде.
Соблазн был велик, а последствия ужасны!..
Нравственное равновесие страны было окончательно поколеблено.
Деньги стали меркою моральных качеств человека!.. Даже еще больше: без денег в глазах тех же женщин мужчины делались уродами и в смысле их внешности. С деньгами он же, даже с телячьей головой, наподобие той, с которою изображают того же золотого тельца,– делались красивее Аполлона Бельведерского!..
Имевший деньги победно шел, выпячивая вперед свое разжиревшее брюхо, наполненное добром обиженных людей, и кричал громко о своей нравственной чистоплотности, даже в том случае, если история его паломничества к золотому тельцу была мрачнее дантовского чистилища!.. И если бы у этих субъектов мог явиться хотя мгновенный проблеск сознания, согретого чувством участия к обездоленным и обиженным ими, тогда бы черствые сердца их содрогнулись– и они остановились бы в своем стремлении пред роковым вопросом:
«Полно! Так ли это все должно быть?»
Но такой вопрос они старались потопить и рассеять в безумной вакханалии.
Тут средства не разбирались...
Чтобы примкнуть к этой опьяняющей вакханалии, сулившей столько земных благ, надо было затоптать в классическую грязь ориенвилльских улиц и свою честь, и совесть, и все те помыслы добрые, которые способны одухотворять человека, не позволяя ему терять человеческий образ и приближаться к животным с низменными инстинктами.
Те, которые не были способны на это, оставались за флагом, а оставаться там – значило быть забытым, затертым...
Мало того, их же еще дразнили с адским хохотом, показывая нечистыми руками куски, вырванные у них же, и глотали их с жадностью акул, причем поглаживали свое брюхо, приговаривая:
– А вкусно... Очень даже вкусно, а тебе кукиш... На, выкуси!..
И действительно, показывали ему рукою соответствующий жест.
«Отсталый за флагом» только облизывался да лепетал нечто вроде лермонтовских стихов:
Но нет, наперсники разврата,
Другой есть суд, он неподкупен
звону злата!
. . . . . . . . . . . .
Тем не менее, на общем пиру такой «отсталый» голодал и холодал, порой тревожимый вопросом:
– Ну, что я теперь ношусь со своими честными намерениями, с какими-то идеями, которые стали тут анахронизмом! И зачем меня ими пичкали, на что они мне, эти добрые, честные стремления, когда они приносят одни страдания?
И такой человек погружался в тяжелое раздумье, не будучи в состоянии разрешить эту дилемму... А как нарочно, словно бы поддразнивая его, из разных отелей, особенно из Table d'or громко неслись на улицу торжествующие крики:
– Vivat!.. Vivat Pierre! Vivat Jean!
To кутила все та же лейб-выпивательная компания, которая в своем составе хотя медленно и изменялась, но характер ее культа оставался тот же: традиционно-рьяное поклонение Бахусу и решение разных дел и делишек гешефтмахерского характера, за которым много поедалось и много выпивалось преимущественно отечественного коньяку и фленсбургского пива. Рассказывались здесь те же анекдоты скабрезного характера, но только уже не покойным префектом Пьером, изящный памятник которому я уже описал, а другими и с другою аттическою солью...
В общем, компания начинала редеть, а следовательно, ослабевали и старые традиции. Но все ж таки довольно еще долго члены ее поддерживали свое знамя как достойные последователи исторических, почти легендарных «ланцепупов», украсивших историю города Орненвилля многими блестящими подвигами, вполне достойными летописи...
Еще бы не изменяться этим традициям при таком напоре новых и новых элементов!..
С каждым приходившим судном древнейшей пароходной кампании «Messagerie Maritime» появлялись целые группы все новых и новых лиц, на которых пределямерец смотрел, как на новых опасных претендентов на «лакомый кусок». Он давно уже посматривал на него и почти уже захватывал за краешек, чтобы кусок этот всецело очутился в его власти. Ан, не тут-то было: homo novus сразу же выбирал момент и без всяких выжиданий и размышлений, пользуясь позицией, вырывал из-под самого его носа облюбованную добычу. Ориенвиллец в озлоблении только восклицал:
– DiаЬ1е!.. А ведь я прозевал!.. Но кто это так ловко стянул у меня такой лакомый кус?..
И оглядывал «недремлющего». Перед ним же стоял какой-нибудь из недавно попавших в Ориенвилль.
Смотрит «старый» теперь на этого «новичка», выглядевшего вначале таким «сморчком» или «плюгавцем», и диву дается: откуда у него и важность, и осанка, и толстое брюхо, выпяченное вперед, когда при первом появлении брюхо было так подтянуто и тоще, а на лице читалось одно только ясно выраженное слово:
– Жрать!.. Жрать!.. Жрать!..
– Откуда только взялась у этого «плюгавца» такая прыть? – размышлял ориенвиллец, глядя ему вслед, в то время, когда последний победно шел вперед с разнузданными, плотоядными инстинктами, попирая на пути попадавшихся ему более слабых конкурентов в урывании кусков. И он сокрушенно видел ясно, что ему не совладать, что вся «его» алчность и умение – ничто в сравнении с этим опасным соперником, а поэтому запирался в свой угол и изредка только показывался даже на божий свет... при особых условиях...
Но и в своем уединении он не обретал желаемого покоя. Он каждый час дрожал за ценность своего добра. И было чего опасаться: воры плодились и множились, притом операции их принимали такие ухищренные и дерзкие формы, что не только пострадавший обыватель, но и сама префектура опускали беспомощно руки и глупо хлопали изумленными глазами.
– Вот ведь оказия, а? И как это они?..
И было отчего. Примерно часов этак около восьми, летним вечером, приходит хозяин, заперший раньше обыкновенного свою лавку, и видит выходящих оттуда охотников до чужой собственности.
– Здравствуйте! – говорят ему те, низко кланяясь и неся на спинах его добро в мешках.– Как поживать изволите?
– Да вы откуда, голубчики? – останавливается перед ними изумленный хозяин.
– А мы делали вам визит, побывали в гостях... Спасибо за прием.
Сказавши такую любезность хозяину, добром которого нагрузились,– воры, как волшебники, исчезали так быстро, что пораженный хозяин не в состоянии был крикнуть даже:
– Караул! Грабят!..
Впрочем, на такой крик вряд ли он получил бы и ответ...
Да то ли еще было!
Взять хотя бы Поля, имя которого в Орненвплле было облечено в ореол героя. Он не менее искусным путем крота пролез в местное казначейство и, наполнив мешок деньгами до 600 тысяч франков, вышел тем же путем, каким и вошел, и, взвалив мешок с деньгами на спину, побрел тихими шагами по большой улице Эклер.
– Что несешь, Поль? – спрашивает его мастеровой, товарищ по работам.
– Да ничего... Так вот, всякую дрянь из дому набрал, выбросить надо...
И замуровал эту «дрянь» в печке на три месяца, пока не сцапали его, раба божьего, и не водворили на галерах на место первобытного пребывания...
Однако он и оттуда умудрился отлучиться, чтобы таким же манером сделать визит к местному нашему Ротшильду. И тут его сцапали на полпути в подземелье.
– Да я ведь не к кассе пробирался,– резонировал он совершенно спокойно...– Я хотел воспользоваться платьем, обносился... А с деньгами – господь с ними, им, видно, у меня не водиться!..
Такова была сторона покушения на чужое добро...
Способы эти принимали самые удивительные разновидности и прогрессировали в своих формах настолько, что принимали иногда характер престиднжитаторский, хотя многие нх называли мошенническими...
Для таковых способов формировались целые шайки, принимавшие известную, определенную организацию...
Прогресс начинал давать себя чувствовать со всех сторон.
Ориенвиллец начинал дышать этим «прогрессивным» воздухом, но в то же время чувствовал, что начинает и задыхаться, словно бы от какого удушья...
Карты, вино, женщины, «Regardez-ici», а главное, деньги,– все это было атрибутами современного прогресса с примесью...
Впрочем, о «примесях» я как летописец поведу речь впереди.
IX
Еще одно правдивое сказанье...
Но летопись не кончена моя...
Стараясь проанализировать атмосферу, которою дышал ориенвиллец в те исторические времена, я упомянул выше о картах собственной фабрикации, которые посредством незаметной манипуляции делали удивительные превращения, и хотел поведать также о разных отелях и их завсегдатаях, о «Framboise» 'ах и «Regardez-ici», но... вспомнил, что забыл о более крупных факторах ориенвилльской жизни.
Я забыл о префектуре и мэрии.
Так как деятельность их кладет всегда свой характерный отпечаток на жизнь города, то, естественно, о них приходится говорить во все периоды истории Ориенвилля. Tempora mutan-iur et nos mutamur in illis...
Префектура проявляла в этот период беспримерную энергию.
Если воры и проделывали фокусы, обворовывая обывателей, как я упоминал выше, чуть ли не среди белого дня, на глазах у хозяев, и затем исчезали, к великому огорчению и префектуры, и" пострадавших лиц, как чародеи, то это ничуть не умаляет заслуг бдителей благополучия. Они рыскали энергично, но только не находили... Словом, ничего не было видно в волнах, только тени какие-то мелькали...
Вина ли это префектуры?..
Воры увеличивались, лезли откуда-то, как тараканы из щелей в хате мужика, и увеличивали контингент своих собратьев, которые питались христовым именем или занимались развитием местной промышленности в области чужой собственности...
Все сбились с ног... Период был переходный и самый трудный...
Надо было насаждать порядок «по-отечески», самым энергичным путем... Задача была трудная и многосложная.
Казалось вначале, что для «насаждения» Ориенвиллю придется призвать в качестве «насадителей» кого-либо из иноземцев, наподобие, как это сделала Русь в начале своей истории, пригласив для водворения порядков каких-то варягов из-за моря в лице трех братьев: Рюрика, Синеуса и Трувора. «Придите,– говорили посланцы,– к нам и владейте нами. Порядка нет у нас, а ... насаждайте его сами».
И те насаждали...
Ориенвилль, к чести его сказать, обошелся без подобной миссии, или, если хотите, комиссии... В Ориенвнлле отыскались свои насадители, да еще какие!
В ту минуту, когда я, как летописец Ориенвилля, пишу эти правдивые строки, я проникнут чувством полного благоговения к этим насадителям... Они были достойнейшими личностями, стяжавшими себе в свое время неувядаемую славу, которая будет переходить в отдаленнейшие потомства. Это, поистине, были благодетели Ориенвилля, своего рода Катоны, Дантоны, Мараты, Тираны, Наполеоны. В их руках была сила отменная и ловкость дьявольская...
Перво-наперво они задались целью оберегать личную и имущественную безопасность граждан от врагов внутренних (внешние были менее опасны). Для этого радикальною мерою сочли внедрить в гражданах чувство безбоязненности и уверенности, что они, как и их имущества, будут пребывать в целости и сохранности под их бдительным надзором.
Радикальные меры эти были очень просты и деликатны.
Так, например, ночным обходным от префектуры было внушено, чтобы они «бдили» над запоздавшими гражданами, и если граждане сии гуляют одиночками, немедленно арестовывали их и препровождали в особое помещение, для сего воздвигнутое во дворе г. префекта, и водворяли на более или менее продолжительное время. Паче же, если гражданин оказывал протест против покушения на его свободу, приказывалось немедленно прибегать к спасительному средству подталкивания в затылок с соответствующим словесным увещением и с неизбежными атрибутам:! оного в виде насаждения фонарей и кровоподтеков.
Идет, бывало, мирный запоздалый фланер по главному проспекту Эклер, мечтает при лунном освещении и чуть-чуть мурлычет себе под нос нечто вроде современного:
Вот взошла луна златая...
Ночной зефир
Струит эфир...
Вдруг перед ним, прямо в упор, навстречу появляются по тому же тротуару три полисмена под главенством Анпоша. Прозорливый гражданин города боязливо сторонится от них, сходя с тротуара...
– Эй, голубчик, погоди-ка! – говорят они.– Ты, видно, по части чужой собственности промышляешь? – соображают они, хватая его.
– Да помилуйте, какое по части чужой собственности! Вышел вот подышать свежим воздухом, так как днем, кроме пыли и смрада, в воздухе нет ничего...
– Нет, любезный, идем-ка лучше в кутузку!
– Да за что же это? – протестует ориенвиллец,– ведь я только хожу по тротуарам да дышу воздухом...
– Тротуары ветхи – сломаешь ногу, кроме того, гвозди всюду торчат. Вообще, в кутузке тебе будет безопаснее от врагов внутренних, а то отвечай еще за тебя! – И сопровождают мирного ориенвилльца в заключение с пинками и подзатыльниками. Чувствуй, мол как мы блюдем твою личную безопасность.
А в то же время где-нибудь в соседнем переулке тщетно раздавался раздирающий крик, призывавший на помощь:
– Караул!.. Грабят!.. Режут!..
Но на это только громкий лай дворняжек был единственным ответным звуком...
Когда же ориенвиллец начинал громко и открыто протестовать против грубого насилия над ним, ему отвечали:
– Ведь это в твоих же интересах... Ты за это должен быть еще благодарным.
Униженному и оскорбленному гражданину, выйдя на редину грязной улицы, при этом оставалось только кричать отчаянным голосом, возводя очи к хмурым, туманным небесам:
– Oh, mon Dieu! Ou est топ droit?! Ma liberte, та egalite et fraternite?!
И как бы в ответ на это отчаянное взывание вдруг, как из-под земли, пред ним вырастала внушительная фигура суб-префекта.
– А вот где эти твои fraternite, egalite и liberte! Видишь сей фрукт?..
И перед самым носом ориенвилльца покачивался здоровый волосатый кулак суб-префекта или его ближайшего помощника Анпоша.
– Ты желаешь неприкосновенности прав, равенства?! Марш на «водворение», там все равны, и галерник, и гражданин; все вы там кушанье клопов и объекты глумления полисменов... Ie vous prie, monsieur Ie citoyen!
И палец той же руки указывал во двор префекта, откуда мрачно выглядывало своими решетчатыми окнами здание «egalite», на стенах которого так и чудилась роковая надпись: «Lasciate ogni speranza voi ch' entrate!»
Такими-то «радикальными мерами» ориенвиллец позабыл свою патриархальность, отказался от вольнодумства и хотел даже упразднить свою привычку вечерами ходить по тротуарам ради чистого воздуха, а говорить на улицах стал шепотом, не то уж, чтобы петь под нос о ночных эфирах и зефирах...
Идет по делу даже днем и то оглядывается по сторонам:
– А вдруг опять?..
Словом, ориенвиллец был «водворен», «усмирен», «приведен в христианскую религию», как выражались в Ориенвилле. Одни думали, что этими путями Ориенвилль быстро двигается вперед, прогрессирует, а другие, последние могикане свободолюбия и почитатели погибавшей патриархальности, громко, не опасаясь даже никаких «мер устрашения и водворения», кричали, что Ориенвилль шел назад, пятился, как рак, что при такой регрессии он скоро очутится в первобытном состоянии.
Одни говорили (и это люди, которым жизнь много обещала):
– Смирись и покоряйся... Зорко следи за пальцем суб-префектов и полисменов, указующих путь, и благо тебе будет, а то... ничего в волнах не будет видно.
Другие, люди второго разряда, бесшабашные, которые махнули рукой на всякого рода благоприобретения и покинули мечту о каких-либо мздах или даяниях, о наипаче случайных и безгрешных доходах и приобретениях,– кричали до хрипоты, невзирая даже на волосатые кулаки, рисовавшиеся в перспективе:
– Да позвольте, позвольте господа! Я, по-вашему, кто? – homo sapiens или homo quadrupedus?! Я, кажется, рассуждаю своим умом, и мне не нужен указательный палец суб-префектов и Анпошей.. Пусть этот палец указует другим путь истины и самоотречения, а я homo sapiens!..
Но на этом и успокаивался, хотя все-таки невольно, даже против собственной воли, выходило как-то так, что и он шел, куда указывал толстый палец суб - префекта. А он указывал или в кутузку или в туман!
Таков был характер современной внутренней жизни Ориенвилля.
С этой стороной жизни Ориенвилля непосредственно сливалась и другая – мэрия... О! Эта мэрия тоже достойна прославления в своей деятельности, ее тоже приходится постоянно указывать и отмечать в настоящей летописи.
Если жизнь Ориенвилля прогрессировала относительно внутренних порядков путем «водворения», «усмирения» и «приведения в христианскую веру», вследствие коих ориенвиллец делался «тише воды и ниже травы» (кроме кабачка «Regardez-icj», где озверелая орава гуляк заставляла трепетать мирного посетителя), то в отношении внешних порядков, касавшихся уже мэрии, жизнь города не особенно прогрессировала... Мэрия, казалось, будто и суетилась, что-то делала, но, видимо, плохо у нее все клеилось. Все обыватели Ориенвилля видели ясно одно, что мэрия зачем-то копала улицы, а те расплывались во время дождей в целые болота, по которым плыви хоть на лодке и в которых увязали извозчичьи лошади.
– А, чтоб вас!.. Ведь и исправили же нам улицы, нечего сказать! – ругались возницы, лошади которых, шлепая по грязи, обильно обдавали целым дождем жидких капель прохожих, призывавших за то хулу и на мэрию, и на копателей.
В сухое же время грязь обращалась в целые облака специфически вонючей пыли, от которой днем задыхался обыватель... Поливки улиц не полагалось... Не в большей исправности были и исторические тротуары, сделавшиеся сказкой во языцех.
Идет, бывало, ориенвиллец да поглядывает себе под ноги, как бы не провалиться и не сломать себе ногу в зияющих дырьях пли не свалиться с тротуара в обрыв около дома самого мэра, обставленного лесинами с основания Ориенвилля.
– И с каких-то пор он строится! – размышлял обыватель, удваивая здесь свою осторожность.– Почитай, фундамент заложен еще при моем батюшке. Дивны дела...
И вдруг – трах! Провалился между лесинами. Прохожие, сжалившись, вытаскивали помятого обывателя, охающего от ушибов, сожалели, сдабривали его комплименты собственными вариациями.
Но от этого, конечно, обывателю не было лучше, хотя он любезно раскланивался и, в свою очередь, клялся при случае оказать такую же услугу помогавшим.
Не было лучше и оттого, что среди жилых домов, как и встарь, преблагополучно существовали разные кузницы, литейные и т. п. нелегальные в городском районе мастерские. А таковые красовались не то чтобы где-нибудь в глухих местах города, в стороне от взоров «бдптелей», а в непосредственном соседстве с префектурой и мэрией. Мастерские эти, с одной стороны, держали в невыразимом страхе соседних домовладельцев, опасавшихся, чтобы их последние жилища не превратились в пепел от пламени и искр, выбрасываемых из труб, а с другой стороны, приводили в отчаяние стуком молотов по звонким и гулким предметам. В это время соседнему обывателю казалось, что сам Плутон со всеми своими подмастерьями кует громы для самого Зевса...
– Гу-у!.. Гу-у!..– раздавалось днями и ночами в его ушах. Голова трещала у него от гула, он ходил, словно шальной... Идет обыватель жаловаться в мэрию или префектуру.
– Помилуйте,– говорит он,– голова скоро треснет от этого стука. Ночи не сплю... А тут еще, глядишь, и последнее убежище сгорит!..
– Ничего,– успокаивали его там,– не лопнет голова и, авось, не сгорите... А кузнеца тронуть нельзя – пускай кует хоть на самом проспекте Эклер: он вне общих требований и обязательных постановлений...
Обыватель сокрушенно пожимал плечами и спрашивал себя: «Что же это? Для чего же эти разные «постановления», кажется, для порядка?..
А в это время еще сильнее раздавалось: «Гу-у!.. Гу-у!.. Тррр!.. Тррр!..» Трубы же мастерских выбрасывали огонь, словно мифические драконы из своей пасти...
Не в меньшей тревоге обретался и квартиронаниматель. С ним не церемонились. Домовладелец, видя, что с наплывом народа спрос на квартиры быстро увеличивался, смекнул и, чтобы увеличить сумму кортомной платы, прибегал к разным ухищренным способам расширить помещение в своем доме, который иногда был уже близок к разрушению. Для этого он то надстраивал сверху нечто вроде мансарды или голубятни, то пристраивал сбоку нечто вроде курятника, то подкапывал снизу какое-то подполье или погреб, предназначавшиеся для жилья. При всех этих операциях домовладелец руководствовался исключительно собственной смекалкой, презирая какие бы то ни было указания архитектора, хотя бы ради предосторожности. Поэтому бывало так, что вдруг дом, иногда двухэтажный, подкопанный снизу, висел на воздухе, как сказочный замок или сад Семирамиды, подпираемый одним столбиком. Пол квартиранта просвечивал и угрожал провалиться, а потому он в тревоге каждый раз выбегал на улицу и посматривал на дом, висевший в воздухе, и на работу землекопов и говорил тревожно:
– А ведь, ей-богу, дом-то рухнет!.. И мне могила, и всему «ноеву ковчегу» могила... А дом-то какой веселый!.. Веселей, чем на свадьбе у ведьм, когда они подвыпьют да разойдутся... И топот, и визжанье, и чего-то, чего только нет!..
И действительно, в те времена были и такие дома, куда скучивалась веселая молодежь, искавшая применения своей удали...
Но когда такой тревожный квартиронаниматель указывал префектуре на это безобразие, последняя отвечала:
– Э, полноте!.. Не провалился же еще!.. Чего же заранее тревожиться!..
И от этого не было легче квартиранту, почему порою ночью он вскакивал, выбегал на улицу и в тревоге кричал:
– Sauve qui peut!.. Спасайся, кто может!..
На крик этот являлся блюститель общественной тишины Анпош и опять внушительно тряс перед носом беспокойного обывателя указательным пальцем своей загребистой, жилистой руки, приговаривая:
– Ты чего же это нарушаешь общественную тишину и вселяешь напрасную тревогу? Дом еще стоит. Свалится, ну тогда и протокол составим... А чтобы ты был покоен, в этом разе – je vous prie! – И указательный палец его опять тыкал по направлению дома egalite et fraternite...
Да, в то приснопамятное время порядок поддерживался строго и неукоснительно...