– Ирбо!.. Эй! Ирбо!.. Работа!..
При первом же звуке этих призывных слов Цой Ким нервно вздрогнул и тревожно огляделся вокруг, соображая, откуда несется зов и по какому направлению надо бежать. Взглянув вправо, он увидел перед воротами одного дома звавшего его солдата.
– Ирбо-о!.. Работа!..
Цой Ким что есть мочи бросился в ту сторону, поддерживая на бегу одной рукою болтавшуюся на спине рогульку, сильно мешавшую ему свободно двигаться. Но в то время, когда Цой Ким, напрягая последние свои силы, бежал на гору, два других таких же рогулыцика, как и он, сломя голову летели туда же с горы и предстали, запыхавшись, значительно раньше перед солдатом. Когда подошел туда же Цой Ким, уставший окончательно и задыхающийся, то солдат, махая рукой и отрицательно качая головой, сказал:
– Твоя не надо!.. Только два надо, три не надо!..
Цой Ким грустно посмотрел в спину повернувшегося во двор с двумя корейцами солдата и с тяжелым вздохом опустил руки на свою палку, которою он обыкновенно подпирал свою ношу во время передышек.
– Опять неудача!– мелькнуло в голове Цой Кима. Он продолжал стоять в той же позе, пока из ворот не вышли двое счастливых его соперников, сгибаясь в три погибели под тяжелой ношей и следуя мелкими, но ускоренными шагами за своим нанимателем. Проводив их завистливыми глазами, Цой Ким положил палку свою под мышку, засунул, по обыкновению, руки в широкие рукава своей ватной, донельзя грязной «белой» куртки и медленно пошел по улице. Он пытливо заглядывал во дворы – не перепадет ли ему какой-либо работы, но на все свои предложения: «Работа есть?»– получал одну и ту же фразу: «Не надо, проваливай!», причем в одном месте ему за такое предложение даже чуть не намылили шею...
Потеряв надежду таким путем отыскать работу, он стал на перекрестке двух каких-то глухих улиц и весь превратился в слух и зрение.
Шевелились ли в нем какие-либо более сознательные чувства, которые двигали настоящими его побуждениями?.. Зачем он стоит именно здесь, на перекрестке, и ждет ли призыва к работе? Нет. Он чувствует только одно, что голоден; у него кружится голова, и тошнит его. Он не отдает себе отчета, что эти симптомы – прямое следствие того же голода; он только инстинктивно чувствует, что надо сделать одно: утолить жгучее чувство голода какими бы ни было способами! Для него не существует ни прошедшего, ни будущего; он живет только этой настоящей жгучей минутой. Он не ел почти ничего со вчерашнего дня: заработок его был слишком скуден, да и то он пошел на уплату манзе, хозяину той фанзы, где он ночует. Как он ни умолял бессердечного манзу отсрочить уплату, просьба его осталась безрезультатной..
Но тщетно ждет Цой Ким.
Проходит какая-то дама с узелком в руке.
–Мадама, работа надо?– робко обращается к ней Цой Ким.
– Не надо!..
А между тем голод усиленней дает себя чувствовать. Этоименно то состояние голода, когда у Цой Кима иногда рождалась мысль о покраже. И бывали такие моменты, когда он прибегал к воровству, как к единственному спасительному средству. Являлась ли у него искра сознания в том, что воровство – скверный, безнравственный поступок? Нет, в это время он чувствовал одно: надо затушить чувство голода, а какими средствами, это для него было совершенно безразлично!
Он видел и испытывал явно, что никому ровно нет дела до его состояния, никто его не понимает, и вместо теплого участия, он встречает не только равнодушие, но даже враждебное отношение к его предложениям работы.
Следовательно, что же может вызвать в нем особенное сочувствие к пресловутой «неприкосновенности» чужой собственности, которою он по какой-либо оплошности хозяина может воспользоваться безнаказанно?
И теперь вот Цой Кима останавливает не сознание «незаконности» и «безнравственности» воровства, а страх только наказания, страх быть пойманным на месте преступления.
В городской жизни Цой Кима были два случая, когда он отважился под влиянием голода на воровство. Раз он забрался довольно удачно в чью-то кадушку, которую рассеянная хозяйка забыла замкнуть, и среди белого дня успел стянуть оттуда пару фазанов, которых продал какому-то встретившемуся господину за бесценок... Другой раз, когда он неудачно из кухни украл плохо лежавшую краюху хлеба и с ней пустился бежать, за ним погнались. Гнался за ним здоровенный детина, кухаркин муж, и вор был бы, конечно, избит им до полусмерти, если бы не бросил и краденую добычу, и свою рогульку, мешавшую ему спасаться от преследования врага. Последний только удивился, увидав брошенную краюху хлеба.
– И черт же его возьми!.. Я уж думал, бог знает, чего он украл... А он вон что!..
Как бы Цой Киму эта краюха теперь была кстати!.. Мысль о съедобном еще более растравляет его мучительный голод... В таком состоянии Цой Ким с успешным напряжением прислушивается вокруг и всматривается. Однажды ему совершенно явственно послышалось, что кто-то зовет: «Ирбо!» Он вздрогнул, тревожно посмотрел кругом и вдруг стремительно, как сумасшедший, метнулся в ту сторону, откуда почудился призыв.
– Куда это ты так бежишь?– окликнул его шедший ему навстречу флегматичный товарищ-рогульщик.
– Кричат!..
– Никто не кричит,– остановил его тот, засмеявшись, – это тебе, видно, показалось!.. И со мной бывает, когда долго стоишь на одном месте и прислушиваешься... Словно бы кто зовет, а никого не видно!..
Цой Ким пошел рядом со своим товарищем, с таким же оборванцем, как и он сам. Та же грязная донельзя ватная куртка, несмотря на летний сезон, в которой они спят, те же широчайшие, в заплатах, грязные шаровары, та же грязная повязка-на голове, которая по утрам, когда он встает от сна, служит ему также и полотенцем, та же точно рогулька и то же тоскливое выражение на лице, на котором только и можно прочесть явственно одно: я голоден, как бы поесть!..
Перекинулся Цой Ким со своим товарищем двумя-тремя словами о том, что плоха работа, а потом отстал от него на встретившемся углу каких-то проулков и снова превратился в слух и зрение...
Время все шло, а работы не было...
Прокатилось по окрестным горам гулкое эхо полуденной пушки... Цой Ким приходил в отчаяние и окончательно грешил отправиться на базар, чтобы там, хотя в манзовской харчевке вымолить себе какую-нибудь снедь, чтобы задушить мучившего его червяка. В это самое время он увидел, как из соседнего двора выбежала тощая черная собака, держа в зубах кость, на которой осталось еще достаточное количество ветчины. Отбежав немного от Цой Кима, собака прилегла у пустынного забора и, обхватив передними лапами кость, принялась ее глодать с жадностью.
У голодного Цой Кима явилась моментальная мысль завладеть этою костью. Он боязливо огляделся кругом и, не видя никого из людей, быстро подбежал к собаке и пронзительно на нее крикнул. Собака, испугавшись дикого крика, отскочила прочь, не успев даже захватить свою добычу, которую Цой Ким быстро сунул за пазуху своей широкой ватной куртки. С этой добычей Цой Ким пошел за угол пустынного забора и, вынув ее, стал жадно рвать зубами твердую протухлую ветчину...
Облизываясь, собака стояла перед ним, тихо виляя хвостом и грустно посматривая на то, как съедают отнятую у нее ветчину. Наконец, Цой Ким бросил ей обглоданную кость, которую собака поспешила унести в ближайший овраг, а Цой Ким, утирая губы широчайшими грязными рукавами своей куртки, направился к колодцу, чтобы напиться из струи, выбегавшей из нижней части сруба.
Теперь Цой Ким чувствовал себя совершенно иным: он переродился, мысль о воровстве уже больше не сверлила его мозга. Его даже не занимала мысль о заработке, забота о том, что он будет есть завтра... Он стал как-то добрее и почувствовал даже невольно инстинктивную жалость к собаке, у которой он отнял добычу.
– Иначе тогда голодал бы я,– оправдывал он себя.
В таком настроении он пошел без всякой определенной цели по улице, сторонясь тротуаров, так как прохожие, которых он задевал своей рогулькой, его ругали и даже били.
Заметя у одного большого магазина толпу своих сотоварищей по ремеслу–рогульщиков, зевавших в окна, в которых были расставлены разные банки, коробки и безделушки, он присоединился к ним и стал, как и они, праздно рассматривать товар, присоединяя и свои замечания по поводу того или другого предмета. Тут же рядом с Цой Кимом, на тротуаре, расположился один из сотоварищей и, сняв с себя и рогульку, и свою ватную куртку, надетую на голое тело,– совершал в ней охоту за своими маленькими палачами – паразитами, подвергая их жестокой казни между двумя ногтями своих заскорузлых пальцев. Дамы и кавалеры проходили и не замечали этой вполне оригинальной картины уличной жизни «ирбо».
Да и смотрят ли они на них как на людей, способных проявлять какие-либо человеческие чувства? Сомнительно. Сомнительно потому, что отношение этих господ к этим несчастным пролетариям, поставленным на степень настоящих париев, отличается бессердечием. Редко какая-нибудь из этих дам-хозяек не обсчитывала этих забитых, загнанных работников. Редко кто из этих господ не оскорблял этих безответных, кротких тружеников, исполняющих у нас роль вьючных животных. Хотите пример?
Вот посмотрите на эту парочку, мужа и жену, которая сейчас прошла. С виду она – ангел доброты и кротости, а между тем мне отлично известно, что когда на днях она наняла с базара вот этого самого «ирбо», который занимается охотой за своими паразитами, и муж захотел прибавить ему за нечеловеческий труд пять копеек, то она чуть не выцарапала ему глаза, а несчастного «ирбо» приказала своему Ивану избить и вытолкать, бросив ему вслед три копейки. Он тащил тяжелую, непосильную ношу с базара до Офицерской слободки под жгучим солнцем, жилы его напрягались от усилий, пот градом лил с его лба, дух захватывало от усталости, а он не мог передохнуть, потому что сердитая барыня ругала его:
– Экий неженка какой! Иди, иди!.. Нечего прохлаждаться!..
И Цой Ким шел и задыхался.
И за труд, побои и брань – три копейки, брошенные ему с чувством гадливости!
А этот барин, а эта другая барыня? Все они виноваты перед ними, перед этими несчастными париями. Ьезответностью и кротостью их они зачастую пользуются, не признавая за ними даже права получать вознаграждение за свой труд настолько, чтобы хотя хватило им на дневное пропитание и на плату за ночлег эксплуататору-манзе!
Однажды после одной из подобных сцен бессердечной, жестокой расплаты за свой тяжелый труд Цой Ким, униженный и оскорбленный, тихо шел по одной из нагорных улиц. Он сторонился людей, чтобы как-нибудь нечаянно не толкнуть кого-либо своей рогулькой и тем не вызвать бы гнев против себя кого-нибудь из прохожих. Шел он понуро, с засунутыми в рукава руками. Навстречу ему направлялся взрослый мальчик. Поравнявшись с Цой Кимом, негодяй быстро подошел к нему и, набравши побольше слюны, харкнул ему в упор в лицо и нагло захохотал.
– Зачем твоя дерись?! Не надо! – вскрикнул оскорбленный Цой Ким, злобно посмотрев на своего обидчика.
– А-а, так ты еще сердишься? Собака!– сказал негодяй, наклоняясь, чтобы поднять камень.
Цой Ким, видя такой маневр своего обидчика, догадался, что тут не будет добра, и поспешно стал ретироваться, боязливо оглядываясь назад. Но камень, пущенный опытною рукою негодяя, достиг своей цели, угодив по ногам Цой Кима, и бедняк застонал от острой боли.
– Бей его, бей, собаку!– раздались голоса двух других мальчишек, выбежавших из соседнего двора, и вдогонку убегавшему Цой Киму полетел град камней, попадавших ему то в спину, то по ногам. От этих ударов Цой Ким как-то неловко подпрыгивал и корчился, что возбуждало громкий смех его преследователей.
– Что вы делаете?!– прикрикнул на них какой-то проходивший господин,– зачем вы его бьете? Что он вам сделал?
– А он – «ирбо»,– ответили те,– ведь он разве человек? Собака...
Господин с негодованием взглянул на молодых палачей, покачал головой и сказал:
– А из вас выйдут патентованные негодяи!
А Цой Ким бежал, оглядываясь и придерживая свою рогульку одною рукою, до тех пор, пока камни не могли уже его достигать. Тогда он пошел тихими шагами, направляясь к забору, окружавшему чье-то пустопорожнее место. Там он присел и стал осматривать свои избитые руки и ноги. Они были покрыты синяками, и местами сочилась кровь. Острая режущая боль давала о себе знать по всему телу. Чувство жгучей обиды охватило Цой Кима с необычайной силой, и он, присев на корточки и склонившись на эти свои избитые в кровь руки, тихо проговорил:
– За что же?!
Из надорванной груди Цой Кима вырвалось глухое, подавленное рыдание.
В такие моменты у Цой Кима никогда не являлось желания пожаловаться на своих обидчиков. В его скудном лексиконе терминов личной правоспособности не имелось слов «жалоба», «право», «закон»: эти понятия были чужды его представлению, так как он не пользовался ими, как если бы их и совершенно не существовало. У Цой Кима составилось одно представление, которое он чувствовал животным инстинктом: это – что надо работать дли того, чтобы не умереть с голоду и холоду. Но для этого надо было искать эту работу, рыскать по городу, а это, как мы видели выше, не обходилось Цой Киму легко: он постоянно подвергался оскорблению праздных негодяев, которые, даже в лице взрослых, не признавали за ним права свободного и беспрепятственного движения по улицам в поисках работы. Цой Кима обсчитывали, его били безнаказанно...
С течением времени в нем подавлено было всякое чувство самообороны. Он смирился с тою роковою мыслью, что все могут его обижать и что сам он не может даже жаловаться. К этому последнему заключению его привел горький опыт тяжелых мытарств. Два раза он пытался вначале принести робкую жалобу на своих наемщиков, не заплативших ему за труд, и два раза, вместо удовлетворения своей жалобы, был сугубо обижен и выгнан оттуда, куда он принес свою жалобу... С тех самых пор даже названия «полиция» или «участок» производили в Цой Киме неизъяснимый трепет и ужас. Проходя даже нечаянно мимо солдата в черном кушаке с красными кантами, в шашке через плечо и с красными жгутами на плечах, Цой Ким чувствовал озноб во всем теле и невольно вздрагивал, несмотря на жаркий летний день и на свое ватное одеяние, в котором он ходил круглый год.
В минуты обиды и горя Цой Ким порою только жаловался таким же несчастным, обиженным своим сотоварищам, как и он сам, и хотя они ему, очевидно, не могли ничем помочь в его горе, но на душе у него делалось как-то легче. Иной раз горечь обиды Цой Ким «выжигал» на сердце, одинокий, покорно обливаясь тихими и долгими слезами.
И теперь опять, поплакав, бедный Цой Ким тяжело-тяжело вздохнул и тихо пошел, чтобы на базаре добыть хоть манзовскую лепешку. Путь его лежал мимо полиции. Тут его внимание было привлечено шумом, происходившим перед полицией. Два полицейских казака старались тащить какого-то человека,, похожего на посадского. Он усиленно упирался и, по-видимому, силился, хотя тщетно, освободиться от них.
– Не пойду!.. Не имеете никакого права меня сажать кричал он.
– Пойдешь!– говорил один из казаков, дергая его вперед за руку.– Иди, тебе говорят, а то хуже будет, накладем!.. Эй, Андрей, а ну-ка, поддай ему жару!..
Стоявший на крыльце третий казак подскочил и усиленна стал колотить посадского кулаком сзади, приговаривая: «Иди, иди, иди!..»
Но арестованный по-прежнему упирался. Казаки, по-видимому, выбились из сил. Один из них даже выругался.
– Ну, варнацкая твоя харя, поплатишься ты за это свое упрямство ужо там!.. Иди! Тащи его сильней,– обратился он к товарищу.
Как ни упирался арестованный, а потащили-таки раба божьего. Но, дойдя до середины улицы, он опять выказал свой протест настолько энергично, что казаки не могли его сдвинуть.
– Говорю, не пойду, да и баста!.. Не имеете права!..
– Не пойдешь?! А вот те твое право!!!– гаркнул казак и при этом, размахнувшись, что есть силы, ударил его прямо в vnop no лицу правым своим кулаком. Арестованный только замахал головой и усиленнее уперся ногами. Шапка с него свалилась, кровь ручьем брызнула из носа и изо рта и побежала алою струею по лицу, на пыльную улицу.
– Не пойду!.. Не имеете права!..
Тогда казаки освирепели. Они свалили его на землю и стали бить оба, а один даже принялся бить его ногой... Несчастный барахтался и употреблял последние усилия, чтобы освободиться отсвоих палачей, клочья его пиджака и рубахи летели в стороны, тело его обнажилось почти догола, а палачи не выпускали свою жертву, которая только упорно хрипела уже одно и то же: «Не имеете права!»
Наконец, утомившись своей бесчеловечной расправой, они с помощью третьего казака почти поволокли по земле избитого арестованного, протест которого теперь выражался лишь слабым всхлипыванием.
Во время этой сцены по тротуару проходили фланеры, но, видя дикую расправу, никто не возмутился и не остановил ее. Только один из проходивших двух господ заметил с чувством гадливости:
– Что за мерзость!.. И это дозволяется на улице, пред полицией, всенародно... в глазах иностранцев! Ведь такое обращение с людьми не только что дико, но прямо преступно и оскорбляет общественную нравственность!.. Ничего подобного вы не увидите в России...
– А вы думаете, это исключение?.. Здесь это почти обычная манера расправы,– спокойно заметил второй.
Первый господин приостановился, удивленно посмотрел на своего собеседника, пожал плечами, покачал головой и только сказал:
– Ну и нравы же у вас жестокие, сударь!
На Цой Кима эта сцена произвела то действие, что обида его, которую он недавно вынес от молодых негодяев, показалась ему более легкою сравнительно с тем, что он видел сейчас, и это несколько облегчило его.
Кроме того, Цой Ким вынес из этой сцены еще большую уверенность в своей беззащитности, а также большее чувство неизъяснимого страха и приниженности. С тех пор Цой Кима уже не было видно среди рогулыциков города. Приурочил ли он себя к какой-либо другой работе – неизвестно, но его уже не было видно в течение всего остального лета и всю зиму.
Но вот запахло весною... Потянуло теплом... На окрестных горах уже стаял снег... Бухта освободилась от своих оков, и по ней уже задвигались белые паруса манзовских шлюпок, задвигались суда, загудели сирены и самые разноголосые свистки: рейд оживился... Признаки зимы виднелись еще лишь на Амурском заливе, где у низкого берега Семеновского покоса еще держался рыхлый синий лед, на котором виднелись кучи выброшенного за зиму навоза и разных экскрементов из обывательских дворов. Среди этих кучек сидели люди – манзы, солдаты, а больше корейцы: они занимались ловлей вахни, погружая удочки в прорубленные во льду отверстия. Тут был и Цой Ким, в том же платье и с тем же скорбным выражением.
Он сидел рядом с другим товарищем, корейцем, и был углублен в свое занятие. Около него на льду лежало с полдюжины наловленных «вахнюшек». Он мысленно лелеял уже надежду поймать дюжину и сбыть любителю свежей рыбы, за сходную цену: в это время за эту рыбу платили очень хорошую плату, и Цой Ким занялся этим делом, как более прибыльным, чем труд рогулыцика.
Погода была редкая во Владивостоке, где вся весна и почтк все лето знаменуются непрерывным рядом густых, сырых туманов. Был ясный, теплый день. Горы дальнего берега Амурского залива были подернуты дымоватой мглой. По воздуху, сверкая, носились длинные серебристые нити паутины. Высоко в небе, едва видные глазу, тянулись станицу журавлей, и крик их еле достигал слуха. Над горой поднимался жаворонок и, заливаясь веселою, звонкою трелью, утопал в бесконечной синеве неба. Над самым заливом пролетали гуси, утки. Дул теплый восточный ветер.
Рыболовы на уцелевшем льду чувствовали себя очень хорошо: рыба ловилась прекрасно. Вдруг, к ужасу всех, лед двинулся от берега: порывом восточного ветра его оторвало и медленно стало отгонять в залив. Все находившиеся на льду, побросав свое занятие, весь свой лов, в паническом страхе стали бегать, как угорелые, по льду во все, стороны, ища спасения.
Многие прыгали в воду и еще могли добраться до берега вброд.
Крик ужаса погибавших огласил воздух, тем более что самый лед стал ломаться на части. Подоспели три каких-то молодых мещанина, которые спустили на воду бывший на берегу гребной катер, вскочили в него и заработали веслами.
Неутомимо спасали они погибавших, высаживая на берег одних и пускаясь обратно за другими. Все были спасены, но о двух корейцах, находившихся на дальнем обломке льда, вспомнили лишь тогда, когда они были уже отнесены так далеко, что отчаянные крики их еле достигали берега.
Один из них был Цой Ким.
В то время, когда его товарищ, стоя и простирая руки по направлению отдалявшегося берега, кричал отчаянно о спасении, Цой Ким сидел на уменьшавшейся льдине на корточках и, закрыв лицо руками, тянул какой-то тягучий жалобный мотив, словно пел или рыдал. Но этот звук, как и крик его товарища, бесследно терялся на водной глади залива.
А льдина, на которой они удалялись дальше от берега, все больше и больше дробилась и уменьшалась. Наконец, она медленно поддалась под ними, и Цой Ким со своим товарищем стали погружаться в воду. Два-три беспомощных взмаха рук утопавших, пронзительный крик ужаса, звук всплеснувшейся воды – и все было кончено. Только куски треснувшей на несколько частей льдины поплыли далее в глубь залива да над тем самым местом, где погрузились несчастные, закружилась белокрылая чайка, и жалобный крик ее, похожий на плач, как бы повторял заунывную песню погибшего Цой Кима.